Реакция общества на убийство Александра II

Введение


Основной проблемой российской истории XIX века является отсутствие нормального взаимодействия власти и общества. В определенные моменты это приводило к радикализации последнего и крайним формам общественного экстремизма. Острые периоды социально-политической конфронтации, в зависимости от методологических позиций исследователя, могут интерпретироваться по-разному: как прогрессивные события, «подталкивающие» ход исторического процесса, либо как факты, которые отбрасывают социум назад в своем развитии. 1 марта 1881 г. стало таким переломным моментом, когда вся сложность отношений власти и общества выявилась особенно четко: с одной стороны, власть предпринимает попытки прислушаться к обществу, с другой стороны, террористы наконец достигают своей цели. По словам Л.Г. Захаровой, «в акте 1 марта 1881 года причудливо переплелись трагедия человеческой судьбы, монархии и страны».

За последние годы в отечественной историографии произошло переосмысление ключевых тенденций развития государства и общества, в научный оборот введено множество новых источников. С новой силой разгорелась дискуссия о роли цареубийства 1 марта 1881 года в истории России. В очередной раз приобрели актуальность вопросы: прервало ли убийство Александра II реформаторскую линию и отбросило страну назад в развитии или позволило вернуться к консервативному, но более естественному пути, имеющему реальную почву, был ли вообще разрыв в развитии страны до и после 1881 года.

Кроме того, изменения произошли и в самой исторической науке. Она стала более антропологизированной, в сферу ее внимания оказалось включено изучение психологических мотивов поведения и ментальных процессов. Большинство ключевых сюжетов отечественной истории подвергаются переосмыслению с совершенно иных, далеких от идеологизированного классового подхода. В этом смысле разработка выбранной темы представляет двойной интерес. Во-первых, убийство Александра II действительно явилось одним из ключевых событий российской истории, требующим серьезного осмысления с учетом новых направлений собственно историографии. Во-вторых, специфика темы, связанная с анализом общественного мнения, неизбежно ориентирует на применение новых подходов, направленных на изучение общественного сознания как сложного комплекса, включающего не только сознательные, идеологические процессы, но и бессознательные ментальные и непроизвольные психические явления. Поэтому тема представляет интерес и в плане методологическом. Комплексный анализ событий 1881 г. в широком историческом контексте приблизит нас пониманию того, что представляла собой реакция на убийство Александра II и каковы были отношения власти и общества в этот сложный для той и другой стороны период.

Историография

Революционное движение 1870-1880-х гг. не раз привлекало внимание исследователей, но убийство Александра II и реакция на него различных слоев населения не становилась объектом исследования. Рассмотрению подвергались отклики отдельных общественных групп, но исследователи не ставили себе целью воссоздать общую картину реакции общества. Эти отклики исследовались в той мере, в какой это было необходимо для решения иных исследовательских задач, ставившихся либо историками общественной мысли, освободительного движения в целом и народовольческой организации в частности, либо исследователями политической ситуации конца 70-х - начала 80-х гг. XIX века.

Одними из первых работ, в которых затрагивалась тема убийства Александра II, стали работы зарубежных исследователей, почти сразу же переведенные на русский язык. «История революционных движений в России» А. Туна, впервые изданная в Базеле в 1883 году, в России публиковалась неоднократно - в 1905, 1920, 1924 гг. Книга была написана с либеральных позиций и не допускала резких оценок ни по отношению к радикальным организациям, ни по отношению к российской власти, хотя и демонстрировала сочувствие к революционерам. Несмотря на то, что автор неоднократно сетует на недостаток информации из России, среди его источников, очевидно, были не только заграничные нелегальные русские левые издания, но и устные свидетельства. Уже в этом труде намечаются подходы, которые будут разрабатываться в дальнейшем: взаимоотношения радикалов с либеральной частью общества до и после покушений на Александра II, отличие политической программы Народной воли от программных документов предшественников и место в ней террора (который автор считал не единственным видом деятельности народовольцев), психологические мотивы террора.

Несколько позже появились работы по истории революционного движения, принадлежащие К. Циллиакусу и Л. Барриве. И тот и другой, стремились охарактеризовать не только само движение, но и показать его влияние на общество. Значительное место отводится сотрудничеству радикалов с либералами, рассмотрению земского движения и «правительственного конституционализма». Л. Барриве настроен к последнему непримиримо и считает его весьма умеренным тактическим ходом. Консервативные взгляды Александра III не вызывают у него сомнений. К. Циллиакус же строит весьма оригинальную теорию. Определяя взгляды народовольцев как конституционалистские, что впрочем, делалось с подачи самих участников движения, он видит трагедию 1 марта в роковом стечении обстоятельств, когда правительство М.Т. Лорис-Меликова готовилось чуть ли не сделать шаг к реализации народовольческой программы, а революционеры ничего об этом не знали. Террористический акт прервал всяческие либеральные поползновения власти, но не потому, что Александр III был консерватором (он напротив, жаждал завершить начатые отцом реформы), а потому что «защитников реформ сильно поддерживали и сочувствовали им революционеры, те самые террористы, которые приговорили к казни Александра II».

Примерно в эти же годы активную исследовательскую работу вел В.Я. Богучарский. Его деятельность по собиранию материалов для журнала «Былое» через несколько лет привела к созданию двух исследований с беспрецедентной для того времени источниковой базой. Монография «Из истории политической борьбы в 70-х и 80-х гг. XIX в. Партия «Народная воля», ее происхождение, судьбы и гибель» представляет для нас наибольший интерес, так как в ней впервые имелся раздел, специально посвященный общественным откликам на убийство царя. Исследователь задавался вопросом, в какой мере общество восприняло радикальные призывы народовольцев, и пришел к выводу, что цареубийство практически не повлияло на активность общественного движения. Тем не менее, после столь категоричного заявления автор рассматривал отклики на убийство в левой печати, но ставил вопрос о влиянии цареубийства на развитие земского движения в пользу реформ, проанализировал проекты, поданные Александру III известными общественными деятелями (Б.Н. Чичериным, А.Д. Градовским, записку деятелей земского движения). Большое внимание уделялось политической ситуации после 1 марта. Несмотря на всю симпатию к революционному движению, автор не одобрял ни целей народовольцев, ни террора как средства к их достижению. Именно в акте 1 марта 1881 года В.Я. Богучарский видел причины того, что реформы так и не завершились конституцией. Подобная позиция до революции успела стать классической и в той или иной степени повлияла на дальнейшие исследования в этой области.

Методологический позиции советской историографии во многом определились ленинской оценкой деятельности Народной воли и террористического акта 1 марта. В работе «Доклад о революции 1905 г.» (январь 1917 г.) Ленин писал, что народовольцы «проявили величайшее самопожертвование и своим героическим террористическим методом борьбы вызвали удивление всего мира». Но для того, чтобы заставить правительство твердо встать на путь реформ, у Народной Воли не хватило сил, она исчерпала себя актом 1 марта. Впрочем, эта точка зрения высказывалась еще до революции, например, Ю.М. Стекловым в очерке «Памяти Народной воли», впервые напечатанном в 1901 г. Один из номеров журнала «Каторга и ссылка» за 1926 г., целиком посвященный Народной воле и приуроченный к сорок пятой годовщине цареубийства, открывала статья В. Виленского-Серебрякова, в которой автор в с марксистских позиций указывал на ошибки цареубийц, идеализм и отсутствие четкой классовой позиции, но отдавал должное ее героизму. Наиболее последовательно эта позиция проводилась в 30-х гг. И.А. Теодоровичем, признавшим «историческое значение партии Народной воли», и осуждавшим ее за отрицание исторической миссии пролетариата, утопизм и противоположность революционному марксизму.

В 20-30-х гг. наблюдался стойкий интерес и к деятельности Народной воли, на страницах историко-революционных журналов проводились дискуссии, имевшие, правда, больше политический, нежели научный характер. Очень активно разрабатывались сюжеты, связанные с неизвестными ранее «страницами героической борьбы»: основная исследовательская работа была сосредоточена на изыскании и публикации архивных документов по истории освободительного движения и правительственных документов, связанных с этой борьбой. Одной из основных форм научного исследования стали комментарии к публикуемым источникам. Именно в это время появляются первые самостоятельные очерки, посвященные реакции населения на убийство Александра II, принадлежащие С.Н. Валку и Р.М. Кантору. Материалом для подобных исследований служили, как правило, донесения полиции и частных лиц.

С середины 30-х до 60-х гг. исследований по истории Народной воли не публиковалось, что объясняется осуждением теории «героев и толпы» в Кратком курсе истории ВКП(б). Но в это время появляются важные для нас исследования другого характера, посвященные анализу политической обстановки после убийства Александра II. Речь идет о статьях Ю.В. Готье, в которых автор подробно рассматривал борьбу правительственных группировок после 1 марта 1881 года и причины «консервативного поворота». Трактовка их довольно необычна для того времени, в которое писал автор. Вопреки складывавшейся традиции Ю.В. Готье основное внимание уделял не «объективным» обстоятельствам политической борьбы, а «субъективным» ее моментам, в частности, решающую роль отдав личному влиянию К.П. Победоносцева на Александра III.

Лишь после XX съезда КПСС началось оживление работы исследователей как по истории радикальных организаций, общественной мысли II половины XIX века, так и по политической истории того времени. Расцвет этих исследований пришелся на 60-70-е гг. Исследованию реакции общества на убийство Александра II посвятил одну из глав своей монографии «Кризис самодержавия на рубеже 1870-1880-х гг.» П.А. Зайончковский. Опираясь на широкий круг источников, он не только рассмотрел настроения, но также проанализировал попытки прессы и различных представителей общественного мнения повлиять на ситуацию и поставить вопрос об участии различных слоев в управлении страной как средстве борьбы с революционным движением. В другой своей работе «Российское самодержавие в конце XIX столетия» исследователь уделил немалое внимание причинам консервативного поворота, среди таковых видя изначальные реакционные устремления Александра III, которые после вступления его на престол должны были неизбежно и закономерно восторжествовать.

К выводу о неизбежности консервативного поворота подводит читателя и исследование В.Г. Чернухи «Внутренняя политика царизма с середины 50-х до начала 80-х гг. века». Рассматривая «историю реформ несостоявшихся, отвергнутых царизмом» исследовательница констатирует наличие группировки «правительственных конституционалистов», однако М.Т. Лорис-Меликова считает «человеком для внутренней политики случайным», Александра II - противником представительных начал, тщательно это скрывавшим, наследника - открытым консерватором.

С.С. Волк в монографии «Народная воля. 1879-1882 гг.» привел довольно обширный материал касающийся реакции на 1 марта в России и за рубежом. Автор ставил целью не столько рассмотреть реакцию всего общества, сколько показать, какой резонанс вызвало известие о смерти царя в «прогрессивных» (т.е. сочувствующих народовольцам) кругах русского общества, а также в некоторой части крестьянства. Внимание исследователя привлекла также проблема реакции на 1 марта со стороны правительства, в котором с этого времени усиливаются консервативные элементы, и происходит отказ от реформ. Несмотря на то, что исследование опирается на довольно обширный круг источников, все же нельзя не заметить стремления автора показать, что террор Народной воли был исторически оправдан, и прогрессивно мыслящие элементы русского общества это понимали (те, кто не понимал, автоматически относились к реакционно настроенным элементам), из чего исследователь делает вывод, что в целом для русского общества 1881 года был «характерен явный перевес оппозиционных настроений».

Начиная с 70-х гг. выходит ряд работ Н.А. Троицкого, посвященные освободительному движению 60-80-х гг. XIX века. В разные периоды своей научной деятельности автор интересовался различными политическими и идеологическими сторонами деятельности радикальных организаций. Большое внимание он уделил и Народной воле, не оставив в стороне реакцию общества и правительства на ее деятельность. Для нас наибольший интерес представляет работа «Царизм под судом прогрессивной общественности», одна из глав которой посвящена общественным откликам на событие 1 марта. Объектом, привлекшим внимание исследователя, стали, в частности, отклики ученых и писателей, однако, автор не без сожаления констатировал их равнодушие к политическим событиям. Рассматривая письмо Л.Н. Толстого и речь В.С. Соловьева, выступивших с инициативой помиловать цареубийц, Н.А. Троицкий увидел в них «доброе чувство к цареубийцам» и попытку вступиться за них.

Большое внимание уделено общественным настроениям после 1 марта в коллективной монографии «Россия в революционной ситуации на рубеже 1870-1880-х гг.». Авторы рассматривали сюжеты, ставшие уже традиционными в историографии: реакцию крестьян, студенческое движение и зарубежную периодическую печать. Было отмечено наличие в течение 1881 года тревожных настроений, рассмотрена перегруппировка сил в политической сфере, общественные толки и ожидания. Однако в целом концепция авторов по сравнению с предшествующими исследованиями оригинальностью не отличалась. Авторы, проникнутые симпатией к деятельности Народной воли, рассматривали в основном факты, выражающие протест по отношению к правительству и сочувствие радикальным кругам.

Ряд сюжетов, напрямую связанных с реакцией на убийство затронут в работах, посвященных отдельным общественным деятелям или направлениям освободительного движения того времени. Среди них можно выделить исследования В.Д. Зорькина, В.А. Твардовской, Ф.А. Петрова.

В работах, вышедших в 90-х гг. оценка террористического акта меняется с положительной на отрицательную: авторы всерьез заговорили о моральных последствиях 1 марта, указывая на то, что оно имело отрицательное влияние на русское общество, а также о правомерности и целесообразности террора как средства борьбы.

Л.Г. Захарова в работах «Россия на переломе (самодержавие и реформы 1861-1874)» и «Александр II» указывает, что «с убийством Александра II линия правительственной политики, сущность которой заключалась в либеральных преобразованиях, оборвалась». С другой стороны, «с этого дня тянется кровавый след к трагической развязке российской истории уже XX века. Здесь обрывается взятый реформами курс на мирное строительство правового государства». Говоря о последствиях для общества, автор, тем не менее, не ставила себе цели рассмотреть общественную реакцию, поэтому этой проблеме уделено небольшое внимание.

В 1996 году в журнале «Родина» развернулась полемика между Н.А. Троицким и А. Левандовским по поводу нравственного оправдания террора. Н.А. Троицкий в статье «Друзья народа или бесы?» выступил с критикой «врагов Народной воли». Поставив цель показать целесообразность и необходимость индивидуального террора, он сделал вывод о том, что 1 марта лишь усилило реакционные тенденции в правительстве. Лично Александр II представляется исследователю самым кровавым самодержцем «за всю историю России от Петра I до Николая II», народники же, напротив, людьми, в которых сохранились «оба величайших типа человеческого величия - мученика и героя». Эта точка зрения отстаивается автором и в недавно вышедшей монографии «Крестоносцы социализма». В ней сделана также довольно оригинальная попытка увидеть отклик на событие 1 марта в произведениях искусства и литературы, но, к сожалению, автор в основном ограничился их перечислением. Н.А. Троицкому возразил А. Левандовский, подвергнувший сомнению подобный подход к делу («в борьбе с врагом все средства хороши») и поставивший вопрос: «почему изуродованный труп царя должен был знаменовать собой начало обновления России».

Эта же проблема была актуальна и для Е.П. Толмачева. Он показал другую, нежели у исследователей 60-80-х гг., сторону общественной реакции на убийство Александра II - скорбь и горе русских людей. Проанализировав факторы, приведшие к 1 марта 1881 года, он отметил, что, не смотря на наличие в стране серьезных проблем, террористические акты были антигуманным средством, и общество это понимало. Народовольцы же, имея вполне гуманные цели, заблуждались, и это «дорого стоило России».

В 90-е гг. появляется ранее невиданный, но вполне понятный и закономерный интерес к либеральному движению и его деятелям. В немалой степени исследовательский интерес стимулировала публикация в 1980 г. в Париже «Истории либерализма в России» В.В. Леонтовича. Неудивительно, что некоторые из авторов уделяют внимание и такой проблеме, как наличие либеральной альтернативы после 1 марта 1881 года, рассматривая появившиеся в то время либеральные проекты. Среди этих работ следует отметить исследования А.Ф. Петрова, В.А. Китаева, В.А. Твардовской. Хотя авторы признают специфический характер подобных проектов, не предполагавших коренного переустройства политической системы, считают их лишь первым шагом к конституционному устройству (подобная точка зрения была характерна еще для дореволюционных работ), основная заслуга этих исследований в том, что они подчеркивают самостоятельный характер общественного либерализма, показывают весьма сложную и неоднозначную его связь с «правительственным конституционализмом».

В последнее время появилось несколько работ, посвященных личности М.Т. Лорис-Меликова. В связи с известным эпизодом его деятельности в качестве министра внутренних дел в них подробно рассматривается и возможность либеральной альтернативы после 1 марта 1881 года. Проблеме взаимодействия министра внутренних дел с либеральной прессой посвящена статья С.Н. Драгана «Либералы и М.Т. Лорис-Меликов». В более широкой исторической перспективе рассматривается его деятельность А.В. Мамоновым, а также Б.С. Итенбергом и В.А. Твардовской, выпустившими весьма объемную монографию, включившую в себя публикацию важнейших источников (некоторых - в первый раз). Общая цель, объединяющая все эти работы заключается в том, чтобы показать: М.Т. Лорис-Меликов был реформатором по убеждению, а не стал им вынужденно, следуя политической конъюнктуре. Между тем, в силу специфичности его политической позиции, ответственность за «консервативный поворот» возлагается на него самого и его окружение, отказавшихся от поддержки общества, настроенного более решительно в пользу продолжения либеральных реформ. Для нас здесь важным являются не только выводы о политической ситуации после 1 марта, о наличии серьезной либеральной альтернативы, но и об определенном состоянии общественного мнения, свидетельствующем о его самостоятельности и самоценности.

Для уяснения позиции консервативных деятелей после 1 марта интерес представляют общие работы по исследованию консервативной мысли и консервативного типа мышления, среди которых можно назвать статью С.М. Сергеева «» Творческий традиционализм» как направление русской общественной мысли 1880-1890-х гг. (к вопросу о терминологии)» , материалы «Круглого стола», организованного журналом «Отечественная история».

Что касается истории радикального движения, то здесь накопленный исследовательский опыт позволил вывести проблему на новый уровень. Сравнительно недавно стала волновать исследователей проблема терроризма как явления, имеющего не только политические и идеологические, но и морально-психологические аспекты. Одной из первых работ стало коллективное исследование И.К. Пантина, Е.Г. Плимака и В.Г. Хороса «Революционная традиция в России, 1783-1883 гг.». Народовольцев авторы выделяют как особый тип личности, характеризующийся определенным психологическим складом. На его формирование, по мнению авторов, повлияли прежде всего внешние обстоятельства - характер политической борьбы и преследования со стороны правительства. Проводится мысль, что в отличие от предшествующих этапов освободительного движения психологические и моральные мотивы в деятельности народовольцев преобладали над мотивами идеологическими.

Отдельным морально-психологическим особенностям террористической деятельности посвящен и ряд статей, появившихся во второй половине 90-х гг. Однако авторы, сосредоточив внимание особенностях психологического склада террористов и нравственных мотивах оправдания их деятельности, мало внимания уделяют отношению к ним общества. Очевидно, что между представлением, как должен воздействовать террористический акт, и как он действительно воздействует на общество, существует некоторая, порой весьма значительная разница. Исследователи же нередко отождествляют представление и реальное действие, либо воздействие на общество считают диаметрально противоположным тому, как это представляли себе террористы, тогда как и то, и другое не вполне соотносится с весьма сложной исторической обстановкой.

Взаимодействие психологических и моральных факторов с идеологическими обстоятельно рассматривается в нескольких работах О.В. Будницкого, из которых «Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX-XX в.)» имеет для нас наибольшее значение. На наш взгляд, автору довольно убедительно удалось показать сложность переплетения различных мотивов террористической деятельности, не отдавая решительного предпочтения ни одному из них, но рассматривая их синкретичность в радикальном сознании. Не ставя перед собой задачу рассматривать сакрально-мифологическую сторону террористической деятельности, исследователь, обращаясь к семантике некоторых террористических образов, делает весьма интересные замечания, которые не позволяют эту сторону проигнорировать. Однако, следуя складывающейся традиции рассматривать народовольцев как особый психологический тип, автор зачастую нивелирует различия внутри самого этого типа, в результате чего исследовательская конструкция начинает довлеть над исторической реальностью. Не совсем оправданным представляется рассмотрение психологической мотивации по текстам, имеющим заведомо агитационный характер.

Заключая обзор историографии, можно констатировать достаточную разработанность проблем, связанных с политическими последствиями цареубийства, изменением в идеологии различных общественных сил, тенденциями в их взаимоотношениях. Все это одновременно облегчает и усложняет наше исследование, так как значительная разработанность материала позволяет работать с ним на новом уровне, однако при этом достаточно ощутим «груз» различных исследовательских традиций - груз не только фактических достижений, но и различного рода штампов и схем. Что касается исследований по социальной психологии, то они почти все исключительно интересуются групповой психологией радикалов, но не касаются психологии остального общества, которое с ними взаимодействовало. Здесь поле для исследования довольно широко и допускает достаточную свободу интерпретации. Все сказанное позволяет перейти к вопросу об объекте, предмете исследования, хронологических рамках, целях и задачах работы.

Объектом исследования является общественное мнение 1881 года, предметом - реакция общества на убийство Александра II, а целью - ее анализ в контексте взаимодействия власти и общества в 1870-1880-х гг.

Задачи исследования:

изучение трансформации идеологического контекста феномена цареубийства в истории России;

анализ политических итогов цареубийства как результата борьбы сил в государственном аппарате и обществе;

изучение дискуссии о состоянии общества и перспективах преодоления кризиса, возникшей как реакция на цареубийство;

анализ восприятия цареубийства в массовом сознании и отклики выдающихся общественных деятелей.

Хронологические рамки сознательно ограничены временем непосредственной реакции - с марта по ноябрь-декабрь 1881 года: именно в этот период можно зафиксировать наибольшую активность различных общественно-политических сил, которая проявлялась как в поведении отдельных деятелей и общественных групп, стремившихся влиять на ситуацию, так и в инициативе периодической печати.

Источники.

Большая часть из них введена в научный оборот, но имеются источники, которые ранее либо были недооценены, либо вовсе проигнорированы исследователями, ставившими перед собой задачи, лишь опосредованно связанные с рассмотрением реакции общества на убийство Александра II. Основной массив источников, привлекаемых для решения обозначенных нами исследовательских задач, составляют источники личного происхождения, публицистика и фольклор. По мере необходимости привлекаются делопроизводственные документы.

Источники личного происхождения (мемуары, дневники, письма). Это наиболее интересный, информативный и в то же время наиболее сложный для интерпретации вид источников. Их свойства, в некоторых случаях являющиеся недостатками (субъективность, неполнота информации, широта или, напротив, узость тематики, сознательное или несознательное искажение информации, ретроспективность мемуаров и синхронность дневников и писем) для решения поставленных исследовательских задач являются несомненными достоинствами. Многие авторы были не просто современниками событий, но принимали в них самое активное участие. Кроме того, социальный состав авторов довольно широк, правда, демократизация этого состава во второй половине XIX века (следствие роста исторического самосознания личности) в большей степени коснулась мемуаров и писем, в то время как ведение дневников оставалось, очевидно, занятием более узкого социального круга.

Целесообразным представляется рассматривать их исходя из принадлежности различным общественно-политическим слоям. Довольно большую подгруппу представляют мемуары участников «освободительного движения», имевших то или иное отношение к деятельности Народной воли. Первые очерки, опубликованные за границей и посвященные первомартовцам, написаны людьми, близко их знавшими, что соответственно отразилось и на оценке события. Писались они не только для того, чтобы «почтить память погибших» но и с определенными пропагандистскими целями - этим определена их публицистическая направленность. Эта же функция присуща и мемуарам, публиковавшимся время революции 1905-1907 гг. в частных русских издательства - таких, например, как «Донская речь», и журналах - «Историческом вестнике», «Былом» и некоторых других. Чуть позже на процесс мемуаротворчества начинает влиять возрастающий научный интерес к революционному движению. С этим связано появление так называемой «пограничной группы» мемуаров, в которых авторы делают шаг к научному исследованию событий, реконструируя прошлое и строя исследовательские концепции на основе собственных воспоминаний, документов, устных свидетельств позднего времени и строя несложные концепции. В целом данная группа источников довольно обширна, не раз отдельные воспоминания или сборники переиздавались, среди них есть издания, посвященные непосредственно событию 1 марта. Основным недостатком их является не тенденциозность, которая вполне объяснима, понятна и неизбежна, и в источниках подобного рода должна только приветствоваться, а их направленность на различную аудиторию. Когда мемуаристы пишут для себя, своих единомышленников или оппонентов со схожим интеллектуальным, нравственным уровнем и системой ценностей, их воззрения выражаются наиболее полно. Они не боятся рефлексии. Нередко же, ориентируясь на весьма невзыскательную аудиторию (как правило, рабочую, - подавляющее число мемуаров написано и опубликовано в 20-30-х гг.) авторы, превратно поняв свою «просветительскую» функцию, популярно излагают события и упрощают мотивы своей деятельности. Ориентация на «научность» нередко приводит к схематизму и выхолащивает из воспоминаний непосредственное восприятие событий.

Вторую подгруппу представляют воспоминания либеральных и консервативных деятелей, активно участвовавших в общественно-политической жизни в рассматриваемый период. Их публикация, начатая еще до революции, в ограниченном количестве продолжилась в 20-30-х гг. - из архивов были извлечены дневники, мемуары и письма, принадлежащие П.А. Валуеву, Е.А. Перетцу, М.Т. Лорис-Меликову, Б.Н. Чичерину, Е.М. Феоктистову, А.А. Бобринскому, К.П. Победоносцеву и др. Делалось это нередко с «антипропагандистскими целями», чтобы вскрыть «порочность» их авторов. Затем наступил период относительного затишья публикаций, хотя в 60-70-х гг. велась работа по систематизации мемуаров. С начала 1990-х гг. и по сегодняшний день мемуары публикуются очень активно и с различными целями - от чисто научных до чисто коммерческих, как со всевозможными комментариями, так и без них. Переизданы воспоминания Б.Н. Чичерина, дневник А.Ф. Тютчевой, опубликованы воспоминания А.А. Толстой, великого князя Александра Михайловича и др., неизвестные письма К.П. Победоносцева. Два тематических сборника объединили мемуары лиц из окружения Александра II и Александра III.

В целом данная подгруппа источников позволяет проследить их реакцию на событие 1 марта 1881 года и отражает их оценку происходящей ситуации. Достоинством данной подгруппы источников является и то, что она включает в себя не только мемуары (в случае с радикальными деятелями мемуары - это исключительная форма их творчества, причины, по которым они не вели дневников и не писали пространных писем вполне понятны), позволяющие проследить реакцию не только в опосредованном виде, но и проникнуть в те чувства, увидеть те мысли, которые владели авторами именно в момент совершения цареубийства и сразу же после него.

Обе подгруппы мемуаров хорошо дополняют друг друга, так как позволяют проследить реакцию разных слоев общества. Если радикальные деятели имели возможность наблюдать настроения на улицах, среди простого населения, а также в той среде, которая была близка им по взглядам, то воспоминания крупных либеральных и консервативных деятелей, которые управляли или пытались управлять политической стороной событий, дает нам возможность проследить реакцию правительственных, чиновничьих и аристократических кругов. Если учесть, что небольшую группу составляют мемуары представителей общества, так называемых «сторонних наблюдателей», то весь комплекс данного типа источников позволяет представить картину реакции общества на убийство Александра II достаточно полно, хотя она и будет в достаточной мере мозаичной.

В заключении обзора источников личного происхождения, хотелось бы обратить внимание на мемуары под названием «Правда о кончине Александра II. Из записок очевидца», который не упоминается ни в одной из известных нам исследовательских работ, в той или иной мере затрагивающих эту тему и в силу своей оригинальности заслуживает особого разговора. Мы пользовались изданием 1990 г., выпущенным издательством «Ингрия». Первое и второе издания этих мемуаров осуществлены в Штутгарте издательством Карла Малькомеса в 1895 и 1898 гг. соответственно. Еще одно издание, с которого и сделан репринт 1990 года, вышло в 1912 году. Из-за невозможности в данный момент выяснить, сохранились ли какие-либо дополнительные источники, позволяющие прояснить его происхождение и историю создания, судить об источнике мы можем только из текста. Из него может быть установлена примерная дата создания: упоминание о «ныне взошедшем» на престол Николае II и о Н.В. Муравьеве как министре юстиции (который являлся таковым в период с 1894 по 1908 гг.) позволяют предположить, что текст появился не ранее 1894 года. Верхняя граница устанавливается по дате первой публикации - 1895 г. Заявление автора о том, что ему «хочется взглянуть в мои старые записки и передать гласности то, что я записал из виденного мною в тот злосчастный последний день жизни монарха Александра Николаевича» может свидетельствовать о наличии какого-то более раннего текста, возможно, дневниковых записей, подвергшихся переработке и дополнению фактами, которые не могли быть известны обществу в марте 1881 года. Наиболее подробно описаны: развод в Михайловском манеже, само убийство и казнь цареубийц. Некоторую настороженность вызывает склонность мемуариста к одинаково подробному описанию событий, происходивших одновременно в разных местах (Михайловском манеже и Зимнем дворце). То обстоятельство, что при этом аноним обнаруживает знакомство с другими источниками наводит на мысль, о том, что он действительно был современником событий и хорошо знал ситуацию, но не обязательно являлся очевидцем абсолютно всех событий, которые он описывает. Затруднения возникают с определением общественно-политической позиции автора, к моменту написания записок, находившемуся за границей (что явствует из обращения к читателям, которых он называет не иначе как «соотечественниками»). Можно говорить о его монархических взглядах, при этом, он не чужд реформам 1860-1870 гг. В тексте обращают на себя внимание два момента - мотив «дворянского заговора» и неприкрытый антисемитизм. В характеристиках цареубийц есть ноты симпатии. Очень приблизительно его взгляды можно определить как консервативно-либеральные. Вопрос о социальной и профессиональной принадлежности, мере участия автора в событиях, связанных с убийством Александра II, остается открытым. Чуть яснее обстоит дело с целями публикации. Из рекламных листов, вплетенных в первое и второе издания явствует, что издательство Карла Малькомеса активно занималось изданием беллетристики. С большой долей вероятности можно говорить о том, что «Правда о кончине…» была издана как произведение беллетристское, и как таковое воспринималось читателями. Хотя аноним и претендует на наличие некой политической позиции, а текст полностью выдержан в публицистическом стиле и снабжен броским заголовком, вряд ли можно предполагать наличие каких-то пропагандистских целей публикации. Во всяком случае, они были не главными. Отсутствие каких-либо комментариев к репринтному воспроизведению текста в 1990 году, а также сколько-нибудь выраженного интереса к источнику в научной среде позволяют предположить, что и в наши дни текст вновь появился с той же целью, что и почти 100 лет назад. Во всяком случае, переиздание немалым тиражом (200 000 экземпляров) удачно вписывается в контекст возрастающего увлечения pop-history. Что же касается пользы этого источника для данного исследования, то специфика текста - довольно оригинальные, порой нетипичные для других мемуаров, а порой карикатурно-заостренные суждения анонима - делает его чрезвычайно интересным для исследования общественной реакции на убийство.

Публицистика. К этому типу относятся народовольческие прокламации, публицистические тексты, появлявшиеся в легальной печати, принадлежащие общественным деятелям с самым широким спектром общественно-политических воззрений, а также отдельно выделяемые: судебная речь прокурора Н.В. Муравьева на процессе первомартовцев, речь в защиту последних В.С. Соловьева, письмо Л.Н. Толстого к Александру III по тому же поводу. Несмотря на разнородность способов публикации, целей авторов и функций, которыми были наделены эти тексты, их основная направленность - апелляция к общественному мнению - позволяет увидеть их общность.

Выпуск прокламаций составлял одну из важнейших задач как «Народной воли», так и различных организаций и кружков, бывших ее предшественниками и последователями. Существование и функционирование подпольных типографий стало отдельным и весьма важным сюжетом народовольческих воспоминаний. Механизм составления и печатания прокламаций был отработан весьма четко, и выпуск, как правило, следовал за всеми крупными террористическими актами, осуществлявшимися народовольцами, а также за ответными действиями правительства. Таким образом, прокламации имели несколько функций, которые им придавали народовольцы: общественная агитация, выражение собственной позиции по какому-либо поводу, попытка повлиять на правительство, оправдание себя перед обществом, а также, вероятно, самооправдание. После события 1 марта «Народная воля» также выпустила несколько прокламаций, написанных в различной форме. Кроме обычных воззваний и обращений к ним обычно относят и письмо Исполнительного Комитета Александру III. Вероятно, сюда же можно причислить и письмо Н.И. Кибальчича, написанное им в заключении и представляющее, по сути, повторение идей, изложенных в общем письме. Кроме того, было несколько прокламаций, написанных организациями, стоящими близко к «Народной воле», например, Союзом южнорусских рабочих, или группой швейцарских эмигрантов. Также сюда относится неизданный манифест Исполнительного комитета Народной воли, который имеет довольно любопытные отличия от остальных прокламаций, но внимание исследователей, кроме опубликовавшего и прокомментировавшего его Р.М. Кантора, не привлек.

Статьи и обзоры в периодической печати, посвященные убийству Александра II и политической ситуации после 1 марта, появлялись регулярно на протяжении всего года во всех более-менее крупных изданиях, таких как «Вестник Европы», «Отечественные записки», «Русская мысль», «Русская речь», «Русский вестник», «Русское богатство». Как правило, само событие, а также последовавшая за ним казнь цареубийц в общем объеме публикаций занимают небольшое место. Гораздо большее внимание уделено инициативам правительства и обсуждению его политики после восшествия на престол Александра III. Немалое место занимают идейные споры о дальнейшей судьбе страны, в отдельных случаях поднимавшиеся до философского осмысления стоящих перед обществом и властью проблем или цельных политических проектов. Сюда можно отнести также публицистику, отделенную от события 1 марта некоторым временным промежутком, но имеющую с ним непосредственную связь - статьи Н.А. Данилевского, Л.А. Тихомирова.

Особый интерес представляют публицистические тексты, инициатива создания которых принадлежит не общественным силам, а властным структурам, пытавшимся таким образом манипулировать мнением населения. Довольно яркий пример этого - публикации народного журнала «Мирской вестник», издание которого осуществлялось с ведома министерства народного просвещения и учебного комитета при Собственной Его Императорского Величества канцелярии по учреждениям Императрицы Марии, способствовавших распространению журнала в сельских учебных заведениях и войсках.

Речь прокурора Н.В. Муравьева - наиболее интересная для данной работы часть сложного и многослойного источника, каким является стенограмма заседаний Особого Присутствия Правительствующего Сената по делу об убийстве Александра II. Хотя по типу своему источник принадлежит к делопроизводственным материалам, речь, включенная в его структуру, может быть выделена как самостоятельный текст, принадлежащий к публицистике. Основанием для этого нам представляется ее публичность, то есть адресация обществу (его определенной группе - присутствующим на суде и обществу в целом, так как материалы процесса публиковались и были общедоступными), что выводит ее за рамки делопроизводства как такового, связанного с «обслуживание различных управляющих систем». В исторической литературе ей, однако, не уделялось серьезного внимания, и, как правило, анализ ее откровенно заменялся обвинением Н.В. Муравьева в «юридической посредственности» и невежестве, констатацией факта «кровожадности» прокурора, олицетворявшего несправедливость, неправомерность и жестокость процесса и вынесенного приговора. Неприкрытая тенденциозность речи, обусловленная целями обвинения, является несомненным достоинством источника, так как отражает воззрения определенных общественных сил, хотя и значительно утрированные. То обстоятельство, что основное внимание прокурора сосредоточено на доказательствах нравственной вины народовольцев, позволяет привлечь данный источник для выяснения некоторых весьма интересных моментов реакции, затрагивающих сферу общественных ценностей того времени.

В отличие от предыдущей двух групп письмо Л.Н. Толстого и речь В.С. Соловьева не раз подвергались исследовательскому анализу именно в связи с реакцией общественности на убийство Александра II. Речь В.С. Соловьева - пример устного публичного выступления, которое дошло до нас в пересказе нескольких лиц. Письмо Л.Н. Толстого все исследователи, и в этом мы с ними согласны, традиционно причисляют к актам публичного выступления, хотя, по замыслу автора, оно не было открытым, адресовалось непосредственно Александру III и не предназначалось для печати. Строго говоря, Л.Н. Толстой апеллировал не к общественному мнению, а к мнению царя. Но письмо получило общественную огласку, и не может быть отнесено к источникам личного происхождения уже хотя бы потому, что стало выражением не только личной, но и общественной позиции. Значительной корректировки требует, однако, уяснение целей и мотивов, которыми руководствовались В.С. Соловьев и Л.Н. Толстой в своих выступлениях, но этот вопрос будет рассмотрен непосредственно в ходе их характеристики.

Фольклор (исторические песни) вообще не использовался ранее в исторических исследованиях, связанных с данной темой. Нам известна лишь статья Т. Ивановой, посвященная этому типу источников: в ней автором вторично опубликованы тексты (чаще - полностью, частично - в отрывках), подавляющее большинство которых находится в труднодоступных этнографических сборниках. Публикация сопровождается необходимым историко-филологическим комментарием. Между тем, анализ этих источников позволяет выяснить особенности народной реакции на событие 1 марта: ранее исследовательские суждения о ней основывались на подсчетах немногочисленных крестьянских выступлений и отрывочных высказываниях, зафиксированных наблюдательными современниками и не менее наблюдательными надзорными органами.

Создавались исторические песни начиная с 1880-х гг., и вплоть до начала XX века записывались этнографами - любителями. Хотя фольклор в целом считается коллективным устным художественным творчеством, у исторических песен есть конкретные авторы, и эти песни можно считать переходной стадией от коллективного творчества к индивидуальному. Значительной корректировки требует вопрос об отношении фольклора к действительности. Ни литература, ни фольклор не являются источниками, в которых отражается какая бы то ни было конкретно-историческая действительность - ни современная автору, ни в исторической ретроспективе. Мы полностью согласны с утверждением, что «художественный предмет», имеющий лишь косвенное отношение к вещам материального мира, должен «вынужденно» воплощаться в них, чтобы быть понятым. Как известно, реальность, воплощенная в поэтическом произведении, есть реальность, по своей сущности глубоко отличная от окружающей действительности, поэтому нет необходимости навязывать фольклору то, чего в нем нет. В народных песнях об убийстве Александра II воспроизведена реальность мифологическая, в нем запечатлено предание и именно это предание и будет подвергнуто рассмотрению в данной работе. Не соотношение предания с исторической действительностью, а внутренняя его логика, как нам представляется, позволит увидеть причины, определившие направление народной реакции.

Методологические основания.

Определение общих методологических позиций исследования отталкивается от утверждения П. Валери, согласно которому, «не существует теории, которая не являлась бы тщательно препарированным эпизодом некой автобиографии». Это высказывание позволительно отнести и к разного рода историософским построениям: вряд ли исследователь вправе разделять чужие биографии и чужой опыт. Тем не менее, и методологический релятивизм является не менее опасной крайностью. Поэтому в области философской методологии данная работа придерживается оснований объективного идеализма в той форме, в которой они изложены в философских сочинениях Вл. Соловьева, Н. Бердяева и П.А. Флоренского, сознательно отрицая монополию материалистического мировоззрения на главенство в сфере гуманитарных наук. В сфере методологических традиций собственно исторической науки работа опирается на взгляды герменевтического направления (положения об истории как науке о духе и подход к истолкованию текста - исторического источника) и баденской школы неокантианства, последователем которой явился русский историк А.С. Лаппо-Данилевский (источник как реализованный продукт человеческой психики, индивидуализирующая интерпретация источника). Также вполне применимой к историческому исследованию представляется концепция Х. Зельдмайра, сформулированная им для науки об искусстве.

Переходя к более частным методологическим основаниям данной работы, необходимо остановиться на ключевых определениях, в ней используемых. Прежде всего, это понятие общества. Как известно, в современной отечественной науке не существует четкого представления о том, что считать обществом второй половины - конца XIX века. Связано это, как видится, с тем, что само изучаемое явление не имело четких границ. Н.А. Троицкий, затронув эту проблему в конце 1970-х гг., и отметив, что «понятие «общество» в царской России было весьма условным, поскольку оно обнимало собой принципиально разные слои населения - от корифеев национальной культуры до узковзглядых обывателей», предлагал считать обществом те его слои, на реакцию которых рассчитывали народники, то есть «в какой-то степени «черный народ» (крестьян и рабочих), но главным образом активную интеллигенцию, ибо в то время именно она (в особенности литераторы, журналисты, адвокаты) имела возможность создавать в стране общественное мнение, с которым царизм хоть как-то считался». Хотя в этом утверждении содержалась доля истины, оно имело серьезный недостаток, так как целенаправленно ориентировало на рассмотрение общественной реакции с позиции народовольческих взглядов. Кроме того, взгляды крестьян и рабочих, по выражению самого Н.А. Троицкого, были хотя и «потенциально наиболее значимой сферой общественного мнения», но «малоавторитетной».

Не так давно свое определение общества второй половины XIX века предложил Б.Н. Миронов. Резюмировав, что само оно определяло себя как «средний класс: помещики, живущие в столицах и других городах, неслужащие дворяне, купцы первых гильдий, образованные люди и литераторы, разнообразные элементы коего спаяны в одно целое», в качестве основного критерия исследователь предложил рассматривать избирательный ценз в органы земского самоуправления. Такой подход также не лишен основания, однако, в достаточной мере выглядит формализованным: в этом случае в понятие общества включаются как активные участники общественно-политической жизни, так и пассивные избиратели.

Из попыток современников определить, что же представляло из себя тогдашнее общество, совершенно четко можно установить только антиномию «общество» - «народ», но как раз она и является ключом для понимания сути этих явлений. Представляется, что применительно к 80-м гг. XIX в. можно говорить об обществе, походя к нему с категориями не избирательного, а образовательного ценза, не исчерпывавшегося понятиями грамотности и элементарных знаний, а предполагавшего некий культурный уровень, позволявший при желании принимать активное участие в различных сферах общественной жизни, начиная политикой и кончая культурой. В известной мере это соответствовало жесткой сословной структуре общества, но следует помнить, что и она претерпевала изменения - об этом свидетельствует хотя бы появление такой категории населения, как разночинцы. При таком подходе существовавшая в реальности размытость границ между «обществом» и «народом» не противоречит определениям. Народ же, не являясь, строго говоря, участником общественной жизни, воздействовал на нее опосредованно, и в то же время сам служил объектом воздействия со стороны различных общественно-политических сил: в большей степени это касается революционеров и консерваторов, в меньшей - либералов.

Переходя к вопросу о том, что представляет собой реакция общества, исследователь неизбежно сталкивается со сложностью и многообразием ее проявления. Поэтому необходимо наметить некоторые ориентиры, которые направили бы исследовательскую мысль в русло плодотворного научного поиска. Следует обозначить наиболее значимые типы реакции, выделяемые по доминированию в ней идеологического, политического, морального, психологического аспектов общественного мнения. Далее, на них накладываются уровни осмысления события: обыденный, общественно-идеологический, философский, мифологический, которые присущи абсолютно всем группам населения, как обществу, так и народу. Наконец, к ним присоединяются еще два уровня собственно человеческого сознания - массовый и индивидуальный. Все вместе создает своеобразную трехмерную систему координат, в которой располагаются проявления реакции - отклики. Сочетание вышеназванных типов и уровней может быть различным, чему в реальности и соответствует разнообразие и непохожесть откликов. Условное же принятие подобной модели позволяет провести некоторую их систематизацию. Стоит оговориться, что она не носит характера абсолютной схемы, и ее использование не является жестким.

Еще одна проблема, которой необходимо коснуться - это вопрос о качественных и количественных характеристиках общественного мнения. Данная работа основывается на представлении о преобладании первых над вторыми. Во-первых, не должна вводить в заблуждение малочисленность такой категории как общество в сравнении с общей численностью населения Российской империи во второй половине XIX века. Во-вторых, публикация в периодических изданиях рассматривается нами как один из способов выражения и формирования общественного мнения, который, однако, не является единственным. Момент публичности мнения, конечно, важен, но отсутствие широкой аудитории не умоляет значимости высказанного. Поэтому стоит признать, что частные разговоры, мысли, мнения, суждения, отраженные в источниках личного происхождения могут быть признаны способами выражения общественного мнения, если в той или иной мере они апеллировали к нему. Подобные воззрения опираются на теорию разговора Г. Тарда, изложенную им в работе «Мнение и толпа».

Работа основывается на общеисторических методах исследования, в числе которых приоритетное место отведено сравнительному методу. Применение различных теоретических конструкций, которые могли бы усложнить изложение или скрывать под собой очевидные вещи, сведено к минимуму. Действительно необходимым оно представляется лишь в последней главе: для анализа материала привлекаются социально-психологические теории Г. Лебона, Г. Тарда, З. Фрейда, С. Сигеле, а также текстологические подходы, выработанные тарусско-московской школой семиотики. Следует оговорить, однако, что этот подход применяется избирательно, положения структурализма не берутся во всей своей полноте. Для данной работы важно, в первую очередь, определение функций текста, выработанное Ю.М. Лотманом. Особое внимание уделено его положению о коммуникативной функции, включающей текст в культурную традицию и апеллирующей к культурной и исторической памяти общества.

В связи с поставленными задачами наиболее целесообразной представляется следующая структура работы. В первой главе будет рассмотрен тот идеологический контекст, в котором возникла, формировалась, развивалась идея цареубийства, и предпринимались попытки ее осуществления. Во второй главе внимание сосредоточено на общественно-политических следствиях цареубийства - борьбе общественно-политических сил, отношениях власти и общества. Третья глава посвящена восприятию события массовым и индивидуальным сознанием, проблеме нравственной оценки убийства, отношения к цареубийцам.

1. Идея цареубийства в истории русского радикализма


«Всякая историческая эпоха выдвигает свои определенные наслоения на слово», писал П.А. Флоренский. Поставленное в различный контекст, понятие цареубийства может порождать целый спектр ассоциаций, а потому и множество ракурсов исследования. Тема цареубийств имеет огромный потенциал, а потому выглядит поистине неисчерпаемой. Выбранный ее аспект, однако, призывает ограничить и четко очертить круг рассматриваемых проблем, а также хронологические рамки, иначе велик риск раствориться в том количестве цареубийств и дворцовых заговоров, которые переживало российское государство не протяжении всей своей истории.

Прежде всего, подчеркнем, что речь идет об идее цареубийства. В качестве таковой оно может выступать отдельно от практики, и даже не иметь с ней ничего общего: как цареубийство может осуществляться без всякой идеи, так и идея может не найти своего реального воплощения. Но именно как идея оно оказывается встроенным в сам институт царской власти, потому как категория смерти (бессмертия) напрямую связана с тем сакральным смыслом, которым наделяется эта власть, в особенности, самодержавная. Это довольно точно передано М. Волошиным, который видел в определении «самодержавие, ограниченное удавкой» не политический смысл, который принято в него вкладывать, а смысл сакральный: «Справьтесь с историей культуры и с историей религий: цареубийство - это тот корень, из которого вырастает царская власть. Оно предшествует институту самодержавия. И не мудрено, что то, что породило самодержавие, остается с ним и сопутствует ему во всей политической эволюции». Идея цареубийства, таким образом, будучи направленной на физическое уничтожение носителя власти, в конечном счете служит высшим ее утверждением. Поэтому центральное значение приобретают обстоятельства, в которых реализуется идея. Убийство монарха «на троне и в короне» в корне отличается от простого физического устранения возможного претендента на престол. Иначе говоря, в первом случае, цареубийцы имеют в виду сакрально-символический статус монарха (этот статус либо признается, либо отвергается), во втором - претендент этот статус безвозвратно утратил или никогда не имел (нечего признавать или отвергать). В этом смысле два цареубийства времен Екатерины II - свергнутого государя Петра III и слабоумного Иоанна Антоновича, убитого из предосторожности - не одно и то же явление по своему символическому значению.

Радикализм, о котором также пойдет речь, как и цареубийство, имеет весьма длинную, многовековую историю, и рассматривается в данном случае не как практика, а, прежде всего, как система идей. В России вид таковой она приобретает в XIX веке. Идея цареубийства встраивается в эту систему в своем тираноборческом варианте, главная особенность которого: посягательство на царскую власть осуществляется как покушение «слабых» на «сильных» (имеется ввиду не реальная физическая сила - в этом отношении безоружный Александр II, убегавший от стрелявшего Д. Каракозова сторона, безусловно, страдающая, а символические категории - «облеченный властью» и «подчиняющийся ей») с целью устранения монарха, попирающего права своих подданных. Тем самым идея приобретает пафос освободительного акта.

Подобный подход обусловил выбор основных сюжетов главы и ее хронологические рамки - с середины XVIII - до начала XX века. Идея цареубийства в практике дворцовых переворотов существовала вне системы радикальных идей, хотя наследие переворотчиков XVIII века, вошедшее в следующие поколения в качестве элементов политического мышления, оказывало значительное влияние на политическое поведение «заговорщиков» XIX века. Вполне естественно, что довольно большое внимание уделено взглядам Народной воли. Сюжет же с убийством последнего русского царя служит логическим завершением анализа идеи цареубийства.

Идея цареубийства будет рассмотрена в трех основных ее аспектах. Прежде всего, это ее функционирование в качестве политического механизма, средства реализации политических устремлений различных общественно-политических сил. Следует подчеркнуть, что речь идет не о том, насколько эта идея была на самом деле действенной, а как представляли механизм ее действия сами цареубийцы, какие цели они ставили себе и какие мотивировки предлагали для реализации этой идеи.

Следующий немаловажный момент - нравственная сторона идеи цареубийства. Естественно, что цареубийство относилось к тяжким государственным преступлениям, но как любое убийство оно подлежало и нравственной оценке. По замечанию В. Соловьева, задача права (закона) «не в том, чтобы лежащий во зле мир обратился в Царствие Божие, а только в том, чтобы он до времени не обратился в ад», нравственность же есть «безусловный идеал», не подлежащий ограничению. Какие бы цели не ставили перед собой цареубийцы, им приходилось сталкиваться с этической стороной дела, с нравственным обоснованием убийства, и этому моменту они придавали гораздо большее значение, чем их исследователи, часто подменявшие анализ нравственных воззрений радикалов собственным отношением к их деятельности, либо вовсе игнорировавших эту сторону проблемы. Ее значимость подчеркивается тем обстоятельством, что идея цареубийства нередко служила и служит поводом для различного рода философско-этических рефлексий, ориентирующихся на более широкие моральные проблемы.

Наконец, «мифология» цареубийства является неотъемлемой частью его идеи. В данном случае внимание сконцентрировано не на мифологии радикалов в целом. Рассматривается мифология конкретной идеи. Понятие «миф» здесь предпочтительнее определению «предание», которое употребляется в третьей главе. Как представляется, в случае русских радикалов речь идет о целенаправленном конструировании «идеального» мира «псевдореальности», которая оставалась универсальной лишь для данной группы. Влияние ее на остальное общество хотя и было сильным, но не приобретало тотального характера. Следует, однако, подчеркнуть, что «целенаправленное конструирование» нисколько не означает «вымысел, в который не верят», не умаляет самоценности радикального мифа. Однако в нашем случае речь скорее идет об его инструментальном, прикладном характере.


1.1 Идея цареубийства как феномен политических отношений

цареубийство либерализм александр радикальный

В эпоху дворцовых переворотов кровавая развязка смены монархов на престоле была реализована лишь дважды: над отстраненным от трона Петром III в результате дворцового переворота 1762 г. и Павлом I, павшего жертвой заговора 11 марта 1801 года. Остальные дворцовые перевороты были бескровными: монархи либо умирали естественной смертью (Петр II), либо оказывались в заточении (правительница Анна Леопольдовна). Механизм осуществления переворотов, выработанный в XVIII веке, ставил фигуру монарха в особое положение: он становился своего рода «знаменем» тех сил, которыми осуществлялся переворот и одновременно их заложником. Довольно жесткий бюрократический режим, созданный Петром I, а после смерти харизматичного и волевого правителя еще и утративший гибкость, ограничивал возможность его регуляции со стороны каких бы то ни было общественно-политических сил. По мнению современных исследователей, «при максимальном огосударствлении общественной жизни, отсутствии даже в зародыше легальной политической деятельности дворцовые перевороты становятся естественным способом разрешения противоречий между основными составляющими системы абсолютизма - самодержавной властью, правящей верхушкой и господствующим сословием». Все это было сопряжено с «удовлетворением материальных интересов господствующего сословия», а потому «любые неосторожные манипуляции в области интересов дворянства», предпринятые монархом, вызывали недовольство, выливавшееся в заговор.

В свидетельствах современников об убийстве Петра III нельзя найти сколько-нибудь развернутого обоснования этого поступка. Это вполне естественно. В частности, воспоминания самой Екатерины II или Е.Р. Дашковой, бывшей одной из активных участниц переворота, ответа на вопрос, зачем было совершено убийство, не дают, заменяя изложение причин события его мифологическим образом. О нем речь пойдет ниже. Власть, как известно, публично предпочитала не распространяться об истинных причинах смерти молодого государя, объявляя в качестве таковой болезнь. Следы политической мотивировки убийства прослеживаются, однако, в письмах непосредственного цареубийцы, А.Г. Орлова. Прозрачно намекая, чем может закончиться заточение Петра III («вся команда… молит Бога, чтобы он поскорее с наших рук убрался»), он выражает опасение, как бы тот «не умер, а больше … чтоб не ожил» и приводит политические доводы в пользу его смерти: «…он действительно для нас всех опасен для того, что иногда так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть», т.е. указывает на опасность контрпереворота именно для группировки заговорщиков. Излагая версию о непричастности Екатерины II к убийству мужа, и находясь под его воздействием, один из мемуаристов, А. Шумахер, фиксирует при этом довольно интересный момент: «Нет, однако, ни малейшей вероятности, что это императрица велела убить своего мужа. Его удушение, вне всякого сомнения, дело некоторых из тех, кто вступил в заговор против императора и теперь желал навсегда застраховаться от опасностей, который сулила им и всей новой системе его жизнь, если бы она продолжалась». Мемуаристом сознательно подчеркивается момент «корпоративности» интересов, опасения конкретной группы лиц за свою судьбу, а не за судьбу империи. Таким образом, убийство Петра III вполне воспроизводит уже ставший классическим механизм дворцового переворота с довольно узким кругом участников и вполне прагматическими целями. Исследователями высказывается вполне справедливое мнение, что именно неспособность вписаться в предложенную схему, излишний «реформаторский энтузиазм» Петра III, не считающийся с дворянством, послужил главной причиной переворота. Цареубийство в этой ситуации было вовсе не обязательным, но и не противоречащим логике смены власти, оно потенциально было заложено в самой идее дворцового переворота. Опасность быть убитым лежала на всех монархах эпохи дворцовых переворотов. Цареубийство выступает здесь как практика, лишенная развернутых идеологических обоснований.

Переворот, закончившийся убийством Павла I, имеет все формальные признаки предыдущих дворцовых переворотов: форма заговора, немногочисленность участников, «корпоративность интересов» заговорщиков. Но политическая мотивировка становится более разнообразной. С итогом дворцового переворота 1762 года цареубийство 11 марта 1801 года роднит также мотив личной ненависти, высказывавшийся, в частности, П.А. Паленом. Но в отличие от убийства Петра III более четко выявляется, а главное, озвучивается, момент противостояния не просто отдельным павловским нововведениям, но всему режиму. Э. фон Ведель в своих записках, остановившись на характеристике положения в России к 1801 году, говорит даже о возможности переворота революции. Хотя цареубийство, как это подчеркивается И.В. Волковой и И.В. Курукиным, было совершено кругом еще более узким, чем предыдущие перевороты, и тщательно замалчивалось в последствии, резонанс в широких кругах общества оно получило несравненно больший, чем события в Ропше. Подавляющее большинство мемуаристов предваряет воспоминания об убийстве характеристикой Павла I как личности (она не лишена положительных черт, но тем ужаснее на их фоне выглядят черты отрицательные), рассмотрением внутреннего положения страны в его правление, и сходится на том, что цареубийство было желанно не только для группы заговорщиков, но для всего общества. Суждения типа: «Основательные опасения вызвали, наконец, всеобщее желание, чтобы перемена царствования предупредила несчастия, угрожавшие империи» - общее место воспоминаний. Одно из первых исследований - «Смерть Павла Первого» Шимана и Брикнера, коснувшееся запретной вплоть до начала XX века темы, воспроизводит структуру мемуаров, посвященных цареубийству 11 марта 1801 г.: от характеристики личности Павла к характеристике общественного недовольства системой его правления.

Самым ярким свидетельством того неравнодушия, с которым общество (не тот слой, который непосредственно был заинтересован в перевороте, а именно общество) относилось к павловскому правлению, служат воспоминания современников о реакции общества на цареубийство 11 марта 1801 года. Л. Беннигсен описывал состояние толпы на улицах: «Весть о кончине Павла с быстротою молнии пронеслась по всему городу еще ночью. Кто сам не был очевидцем этого события, тому трудно составить себе понятие о том впечатлении и о той радости, какие овладели умами всего населения столицы. Все считали этот день днем избавления от бед, тяготевших над ними целых четыре года. Каждый чувствовал, что миновало ужасное время, уступив место более счастливому будущему, какого ожидали от воцарения Александра I». Возвышенный слог характерен и для княгини Ливен: «У нас в ту пору отсутствовали поэты и историки, которые бы смогли с достаточной яркостию описать тогдашнее восторженное опьянение общества. Четыре года деспотизма, граничившего с безумием и порою доходившего до жестокости, отошли в область предания, роковая развязка или забывалась или восхвалялась - середины между этими крайностями не было. Время для справедливого суда еще не наступило. Вчера русские люди, засыпая, сознавали себя угнетенными рабами, а сегодня уже проснулись свободными счастливцами. Эта мысль преобладала над всем прочим, все жаждали насладиться счастием свободы и предавались ему, твердо веря в его вечность. Среди всеобщего ликования не было места ни сожалениям, ни размышлениям». Обаяние совершенного акта в записках современников было столь велико, что ему поддались и первые исследователи: «Опасность, которая угрожала всем окружающим и общественному порядку, принимала такие размеры, что насилие над Павлом могло быть совершено в интересах самозащиты. Решительные меры должны были считаться патриотическим делом. И, действительно, переворот 1801 года более, чем какие-либо другие, может быть назван спасительным актом». После убийства Петра III подобного наблюдать не приходилось.

Такой взгляд на цареубийство 11 марта 1801 года был, по-видимому, характерен и для самих заговорщиков, считавших себя спасителями империи, а свой поступок - делом патриотическим. «Не только никто из заговорщиков не таился в совершенном злодеянии, но всякий торопился изложить свою версию о происшедшем и не прочь был даже в худшую сторону преувеличить свое личное соучастие в кровавом деле. А когда чей-нибудь голос возмущался чудовищностью совершенного деяния, на это давался ответ:

Что же, вы хотели бы вернуться к прежнему царствованию? Ну, и дождались бы того, что вся императорская семью была бы ввержена в крепость, а сами бы вы отправились в ссылку, в Сибирь» - вспоминала княгиня Ливен.

Барон Гейкинг передает свой разговор с графом П.А. Паленом: «Мы устали быть орудием подобных актов тирании, а так как мы видели, что безумие Павла вырастает с каждым днем, и вырождается в манию жестокости, то у нас оставалась лишь следующая альтернатива: или избавить свет от чудовища, или увидеть в ближайшем будущем, как мы сами, а быть может, и часть царской фамилии, сделаемся жертвой дальнейшего развития его бешенства. Только один патриотизм может даровать человеку смелость подвергнуть себя, жену и детей опасности умереть самой жестокой смертью ради 20 миллионов угнетенных, измученных, сосланных, битых кнутом и искалеченных людей с целью возвратить им счастье <…>. Такая услуга, оказанная государству и всему человечеству, не может быть оплачена ни почестями, ни наградами, и я объявил нашему государю, что не приму подарка <…>. Возможно, что мы были накануне действительного и, быть может, гораздо большего несчастья, а для великих недругов необходимо и сильное средство. И я должен сказать, что поздравляю себя с этим поступком, считая его своей величайшей заслугой перед государством, ради которого я рисковал жизнью и пролил свою кровь».

Думается, что подобные заявления со стороны заговорщиков не были простой риторикой. Специфика ситуации как раз и заключалась том, что не только они сами считали себя патриотами и спасителями Отечества, а получали поддержку в довольно широких слоях общества. Таким образом, по сравнению с 1762 годом круг заинтересованных в перевороте значительно расширился, и его форма получала новое наполнение. С этим связано наличие слухов о том, что Павлу I заговорщики предложили подписать документ, ограничивающий самодержавие. Здесь важна не столько реальность подобных сведений, а само их наличие. В связи с этим нельзя не увидеть рациональное зерно в мнении одного из исследователей: этот эпизод «очень характерен для того момента, ибо если даже это и слух, то он хорошо передает настроение современного общества, мечтавшего не только о перемене личности, но и самой системы».

Идея же цареубийства в свете этого приобретает новые черты. Прежде всего, хотя обсуждение темы подвергается жесткому запрету, цареубийство становится фактом общественного сознания. Оно вызывает в обществе определенную реакцию. Участниками и современниками отчетливо артикулируется его необходимость и политическая целесообразность в условиях режима. В отличие от убийства Петра III, речь идет не просто об устранении крайне нежелательного для заговорщиков лица, но об устранении принципа - пока еще не самодержавного, но деспотического, по представлениям современников, правления. Цареубийство начинает оправдываться наличием политического произвола. В этом отношении, событие 11 марта 1801 года, неся на себе отпечаток дворцовых переворотов XVIII века, служит отправной точкой развития идеи цареубийства в следующем столетии.

Следующий этап, в который идея получает разработку - движение декабристов. Как известно, сам термин «движение» достаточно условен, так как цели и планы будущих участников выступления на Сенатской площади претерпевали изменения не только в разное время, но и на уровне отдельных личностей. Тем не менее, идея цареубийства так или иначе появлялась в планах декабристов несколько раз: в 1816 г. ее впервые высказал М.С. Лунин, она обсуждалась в ходе московского совещания в сентябре 1817 года и петербургских совещаний 1820 г. В 1923 г. она становится частью программы Южного общества, ориентировавшегося на установление в России республиканского правления; в 1823-1825 гг. возникали 2 плана организации убийства Александра I (первый и второй Белоцерковский). Северное общество, хотя и отличалось от Южного умеренностью программ будущего государственного переустройства, также обсуждало возможность цареубийства (так называемое «рылеевское течение»), в 1825 г. его осуществление связывалось с именем А.И. Якубовича. Накануне восстания 14 февраля вопрос дискутировался на совещании у К.Ф. Рылеева, и в качестве убийцы теперь уже Николая I должен был выступить П.Г. Каховский. Как известно, «умысел на цареубийство» стал главной статьей обвинения декабристов. По замечанию М.В. Нечкиной, «следствие велось как бы по делу потенциальных цареубийц. Вопросы идеологии движения не столь интересовали следователей, как вопрос, считал ли Пестель по пальцам будущие жертвы императорского дома». За умысел на цареубийство пятеро преступников «вне разрядов» были подвергнуты смертной казни, а преступники I-VIII разрядов приговорены к различным мерам наказания за «участие в умысле» или «знание о нем».

Насколько различными были планы декабристов, настолько различной предстает мотивировка цареубийства в их показаниях. В силу того, что движение имело целью переустройство общественной и государственной системы, цареубийство являлось для декабристов лишь одной из задач, ведущих к воплощению их планов в жизнь. П.Г. Каховский оправдывал его пользой для дела, а, следовательно, и для Отечества: «…преступная цель была наша: истребить всю ныне царствующую фамилию и хотя с ужасным потоком крови, основать правление народное. Успеть в первом мы весьма легко могли. Людей с самоотвержением было достаточно. Я первый за первое благо считал не только жизнью, честью жертвовать пользе моего отечества. Умереть на плахе, быть растерзану и умереть в самую минуту наслаждения - не все ли равно? Но что может быть слаще, как умереть, принося пользу? Человек, исполненный чистотою, жертвует собой не с тем, чтобы заслужить славу, строчку в истории, но творить добро для добра без возмездия. Так думал я, так и поступал. Увлеченный пламенной любовью к родине, страстью к свободе, я не видал преступления для блага общего». Ужасу цареубийства противопоставляется ужасное положение в царском окружении и системе управления: «Государь! Что было причиной заговора нашего? Спросите самого себя, чт?, как не бедствие отчества? <…>. Как вы думаете, государь, если бы Вас не стало, из окружающих теперь Вас много ли бы нашлось людей, которые истинно о Вас пожалели? Привыкшие искать лишь выгод своих скоро забывают и благодетелей, и благодеяния. Взгляните на перевороты правлений, и Вы согласитесь со мной».

П.И. Пестелю смерть царя представлялась необходимым условием начала государственных преобразований: «…все говорили, что революция не может начаться при жизни государя императора Александра Павловича, и что надобно или смерть его обождать, или решится оную ускорить, коль скоро сила и обстоятельства общества того требовать будут».

К.Ф. Рылеев признавался, что цареубийство имело практическую целесообразность уже в ходе самого государственного переустройства, причем оправданным оно могло быть только тогда, когда было доведено до логического конца, т.е. с истреблением всей императорской фамилии: «…после того, как я узнал о намерениях Якубовича и Каховского, мне самому часто приходило на ум, что для прочного введения нового порядка вещей необходимо истребление всей царствующей фамилии. Я полагал, что убиение одного императора не только не произведет никакой пользы, но напротив, может быть пагубно для самой цели общества; что оно разделит умы, составит партии, взволнует приверженцев августейшей фамилии, и что все это совокупно неминуемо породит междоусобие и все ужасы народной революции. С истреблением же всей императорской фамилии я думал, что поневоле все партии должны будут соединиться, или, по крайней мере, их можно будет успокоить».

Однако, подобный «тактический» взгляд на цареубийство не исключал наличие в декабристской среде иных мотивировок, в частности, мотива личной ненависти. Так, А.И. Якубович намеревался совершить цареубийство, считая, что он «жестоко оскорблен царем», а известие о смерти Александра I повергло его в шок и воспринималось как личное горе. Согласно показаниям К.Ф. Рылеева, «при получении известия о смерти покойного государя скрежетал ли Якубович зубами, изъявляя злобную досаду, что он не исполнил своего намерения, мне не известно. Помню только, что в день получения известия о том, Якубович рано вбежал в комнату, в которой я лежал больной, и в сильном волнении, с упреком сказал мне: «Царь умер! это вы его вырвали у меня!» <…>. Потом на одном из совещаний он сказал при многих членах, что он хотел умертвить покойного государя, но что он не умертвил его, то в том виноват я, Бестужев и Одоевский».

Тем не менее, при всем экстремизме подобных заявлений, цареубийство в планах декабристов не было единственным способом устранения царя с политической арены: вполне серьезно обсуждался вариант высылки. Кроме того, для декабристов важной оказалась сама личность императора: так, Александр I заслуживал смерти в силу того, что не оправдал возложенных на него надежд, а великий князь Николай Павлович не вызывал особого доверия своим пристрастием к муштре и деспотическими наклонностями характера. В подобном свете цареубийство не воспринималось как шаг окончательно решенный. С одной стороны, оно оказывалось в зависимости от личности, находящейся на престоле, с другой - от того, какая форма государственного устройства будет выбрана после совершения переворота. Так как последняя окончательно так и не была определена, и, по замечанию исследовательницы, «декабристская мысль постоянно колебалась между требованием «Республики без лишних фраз»… и требованием конституционной монархии», то альтернативой цареубийству представлялось возведение на престол наиболее приемлемых кандидатов из числа царской фамилии - жены Александра I Елизаветы Алексеевны, Константина Павловича, Николая Павловича и великого князя Александра Николаевича (будущего императора Александра II). Причем кандидатура последнего в силу его малолетнего возраста была наиболее желательной: «Ежели бы монархическое правление было выбрано, то Временное правление составляло бы Регентство, а Александр Николаевич был бы признан императором».

Последнее обстоятельство позволяет провести параллели с предыдущим периодом русской истории, так как идея с возведением на престол малолетнего правителя явно воспроизводит схему дворцовых переворотов. Особенно отчетливо это видно в показаниях А.А. Бестужева: «Что же касается, собственно, до меня, то, быв на словах ультра либералом, дабы выиграть доверие товарищей, я внутренно склонялся к монархии, аристократиею умеренной. Желая блага отечеству, признаюсь, не был я чужд честолюбия. И вот почему соглашался я на мнение Батенькова, что хорошо бы было возвести на престол Александра Николаевича. Льстя мне, Батеньков говорил, что как исторический дворянин и человек, участвовавший в перевороте, я могу надеяться попасть в правительственную аристократию, которая при малолетнем царе произведет постепенное освобождение России. Но как мы оба видели препятствие в особе вашего Величества - истребить же Вас никогда не входило мне в голову, - то в решительные минуты обратился я мыслию к государю цесаревичу, считая это легчайшим средством к примирению всех партий». Далее следует уже прямая аллюзия к событиям XVIII века - «и делом, более ласкавшим мое самолюбие, ибо я считал себя конечно не хуже Орловых времен Екатерины».

По мнению И.В. Волковой, хотя дворцовые перевороты «не были эталоном для декабристов», их стереотипы «довлели над декабристским сообществом». В связи с этим «заговорщики» были ориентированы более на «щадящий» вариант развития событий. Не осознав себя «контрэлитой», они «не изжили иллюзий о возможном плодотворном сотрудничестве с властью».

Для нас же важно зафиксировать связь декабристов с «переворотчиками» в том, что касается идеи цареубийства. Зная опыт участников дворцовых переворотов XVIII века, декабристы хорошо понимали то, что цареубийство потенциально заложено в самой природе переворота, а потому идея физического уничтожения царя занимала в системе их взглядов далеко не последнее место. Как и их предшественники, они делали акцент на личности императора. Однако протест против режима (как в случае цареубийства 11 марта 1801 года) выливается в протест против системы, олицетворяемой монархом. В связи с этим важно, что цареубийство становится одним из условий (более или менее необходимым, исходя из ситуации) трансформации системы. Таким образом, хотя оно не является главной целью, его довольно значимая тактическая функция акцентирует на самой идее цареубийства внимание, заставляет разрабатывать ее, приводить в ее пользу различного рода аргументацию.

В декабристской ситуации важным является еще одним момент. Для декабристов цареубийство не было реальной практикой. Хотя у них существовали планы конкретных покушений, идея цареубийства воплощена не была. В отличие от заговорщиков предыдущего столетия декабристы разрабатывали аргументацию цареубийства до того, как оно должно было свершиться, а не обосновывали его необходимость postfactum. Идея цареубийства как факт общественного сознания получила возможность существовать и развиваться «отвлеченно», то есть отделилась от реальной политической практики. Это отделение означало начало ее собственной, самостоятельной жизни.

Новое дыхание идея получает в царствование Александра II, и здесь справедливо выделить два этапа ее практической реализации: одиночные и несвязанные между собой покушения - к их числу относятся попытки Д. Каракозова, А. Березовского, А. Соловьева. Второй этап - покушения, организованные Народной волей, приобретшие характер систематичности.

Первый период характеризуется «параллельным» существованием теории и практики. С одной стороны, идея цареубийства находит отражение в наиболее громких идеологических документах того времени, к примеру, в листовке «Молодая Россия», выпущенной П. Заичневским и П. Аргиропуло, где истребление императорской фамилии представлялось неумолимым следствием кровавой революции. Но, как известно, за подобными радикальными заявлениями не стояло каких-либо серьезных организаций, да и их авторы до воплощения идеи в жизнь не дошли. Тем не менее, новый импульс идее был дан. С другой стороны - ряд «цареубийц-одиночек», не делавших громких заявлений, а переходивших сразу к практике. Общую подоплеку покушений, как известно, составляло разочарование в результатах крестьянской реформы, но довольно трудно говорить здесь о подробной мотивировки цареубийства. Д. Каракозову в ответ на вопрос царя: «Зачем ты в меня стрелял?» приписывают фразу: «За то, что ты обещал крестьянам волю и землю и обманул», однако ишутинский кружок первоначально на цареубийство ориентирован не был, дальше разговоров дело не шло, а сам Д. Каракозов объяснял свой поступок «ужасным, болезненным состоянием», прося у императора прощение «как христианин у христианина». В целом период, на который приходится существование ишутинского кружка, характеризуется в литературе как переходный, сочетавший зародыше те тенденции (в том числе, «политическое направление») которые разовьются впоследствии, в 70 - начале 80-х гг. Покушение А. Березовского в Париже объясняли местью поляков. Инициатива же А. Соловьева, хотя и получила поддержку членов «Земли и воли», не была «официально» санкционирована Исполнительным Комитетом: программа «Земли и воли», провозглашая целью организации социалистическую пропаганду, не была ориентирована на политическую борьбу. Вероятно, можно говорить о том, что мотив мести, но не мести личной, а мести за обманутый народ является основным на этом этапе. Это был новый мотив, который, трансформируясь, сохранится в практике Народной воли.

Довольно важным здесь является и следующее обстоятельство. В литературе устоялось мнение о том, что покушения, в том числе и на цареубийство, осуждались обществом, и только начиная с процесса Веры Засулич, оно начинает с сочувствием относиться к политическому террору. Однако отдаленный прообраз этого события можно видеть уже в процессе Д. Каракозова: подсудимые не воспринимались ни как «отщепенцы», ни, тем более, как грозная политическая сила. Обвинитель и судьи держали себя крайне корректно, а адвокаты всячески пытались помочь подсудимым. В суде даже разыгрывались трогательные сцены, когда судьям приходилось выслушивать исповеди подсудимых о своей нелегкой жизни. И хотя столица была охвачена эйфорией по случаю спасения царя, Д. Каракозов повешен, а проходившие по его делу осуждены, они, тем не менее, рассказывая об условиях своего существования, смогли вызвать сочувствие к себе. В общественное сознание закладывалась мысль, что цареубийство в данных условиях возможно, а значит, идея продолжала существовать, и общество должно было ожидать новой попытки ее реализации.

Во второй период идея цареубийства становится достоянием Народной воли, которая смогла, наконец, воплотить ее в жизнь. При этом отличительной особенностью этого периода является то обстоятельство, что разработка идеи и ее практическая реализация осуществляются одной и той же организацией. Фактическая сторона «охоты на царя» хорошо известна. А вот разработка идеи представляется вопросом довольно сложным. В качестве отправных пунктов рассмотрения здесь выступают два обстоятельства. Во-первых, цареубийство становится частью террористической деятельности народовольцев, элементом системы политического террора, а царь - самой главной, но лишь одной из жертв. Во-вторых, террор возник первоначально как практика, и являлся хотя и самым громким средством борьбы, но не единственным, как подчеркивали и сами народовольцы, и вслед за ними исследователи.

По мнению И.К. Пантина, «теоретическое обоснование террора… не составляло сильной стороны народовольческого направления. Скорее напротив, чем меньше народовольцы теоретизировали, чем больше они оставались верными требованиям практики, тем быстрее приходили к эмпирически правомерным, хотя и парадоксальным с точки зрения народнической доктрины выводам». В самом деле, воззрения народовольцев на террор разняться настолько, что назвать какую-либо одну цель террора (а значит, и цареубийства) и выявить одну главную мотивировку довольно сложно. Зачастую одни высказывания опровергают другие. Так, С. Перовская откровенно признавалась родственникам: «Какая там конституция… это ерунда, конечно, а я просто мщу за дорогих друзей, погибающих и погибших на эшафотах и в казематах крепости». А вот А. Якимова, как и С. Перовская, бывшая активной участницей покушения 1 марта 1881 года, напротив, утверждала: «…до сих пор некоторые ошибочно продолжают думать, что «Народная воля» направила террор на Александра II по мотивам мести за многочисленные казни и преследования революционеров - это не верно.

Путем террористической борьбы надеялись подорвать царский авторитет и поколебать веру в силу правительства; разрушить фатализм, беспрекословную покорность судьбе… показать возможность организационной борьбы, поднять активный дух и веру народа в успех борьбы.

Путем пропаганды и агитации боевыми фактами партия «Народная воля» популяризировалась в самом большом масштабе не только в России, но и за пределами ее, и таким образом привлекались в партию новые, годные к борьбе и организации силы; а в то же самое время надеялись этими фактами вызвать дезорганизацию и смуту в рядах самого правительства.

Возмездие за правительственный террор особо свирепым агентам правительства стояло на втором плане, так же, как защита партии от предателей, провокаторов и шпионов».

Известно, что на суде А. Желябов активно открещивался от брошюры Н. Морозова «Террористическая борьба», считая его взгляды «отголоском прежнего направления, когда действительно некоторые из членов партии, узко смотревшие на вещи, вроде Гольденберга, полагали, что вся задача состоит в расчищении пути через частые политические убийства».

Тем не менее, при таком разбросе взглядов, у Народной воли существовал «формальный» приговор Александру II, произнесенный на Липецком съезде А. Михайловым. В качестве мотивировки цареубийства в ней фигурировала репрессивная деятельность царя, а заканчивалась речь сакраментальным вопросом: «Должно ли ему простить за два хороших дела в начале его жизни все то зло, которое он сделал затем и еще сделает в будущем?», на что «все присутствующие единогласно ответили:

Нет!».

Таким образом, в «приговоре» видно два мотива цареубийства: мотив мести за народ и казненных товарищей и мотив «превентивного удара». Близко к названным мотивам примыкает идея террора как защиты от произвола царской администрации. Затем более общая цель - дезорганизация властей: «системой последовательного террора, неумолимо карающего правительство за каждое насилие над свободой, она [Народная воля - Л.Д.] должна добиться окончательной его дезорганизации, деморализации и ослабления. Она должна сделать его неспособным и бессильным принимать какие бы то ни было меры к подавлению мысли и деятельности, направленной к народному благу. Этими двумя путями она уже сделает свой способ борьбы традиционным и уничтожит самую возможность деспотизма в будущем».

Такое отношение к террору сложилось еще в недрах «Земли и воли». Принципиальным же отличием Народной воли стало осознание террора (и цареубийства) как средства политической борьбы. В качестве такового оно вошло в программу социально-политического переустройства, к реализации которой стремилась Народная воля. «Снять с народа подавляющий его гнет современного государства, произвести политический переворот с целью передачи власти народу» народовольцы считали своей «ближайшей задачей». Идеи «восстановления традиционных народных принципов» в общественной жизни, ликвидации «экономического рабства» и социального переустройства достались народовольцам от «Земли и воли». В программе же принятой Народной волей реализация этой цели ставилась в зависимость от политического переворота. Террор должен был работать на эту цель в двух вариантах. Во-первых, он становился средством подготовки восстания, которое мыслилось как основная цель организации: «Террористическая деятельность… имеет своей целью подорвать обаяние правительственной силы, давать непрерывное доказательство возможности борьбы против правительства, поднимать таким образом революционный дух народа и веру в успех дела и, наконец, формировать годные и привычные к бою силы». В этом случае ликвидация самодержавия подразумевалась автоматически. Во-вторых, цареубийство диктовалось задачами момента: «Желание прекратить дальнейшее развитие реакции, мешающей организационной работе, и стремление как можно скорее перейти к ней, были единственной причиной, почему, лишь только Исполнительный комитет сформировался как центр «Народной воли», он задумал одновременно предпринять в четырех местах покушение на жизнь Александра II», - утверждала В.Н. Фигнер. Более прямолинейна эта мысль была выражена на Воронежском съезде А. Михайловым, который на вопрос Г.В. Плеханова: «Чего добиваетесь вы… на что вы рассчитываете?», обращенный к террористам, ответил: «Мы получим конституцию… мы дезорганизуем правительство и принудим его к этому». В этом случае борьба с самодержавием выливалась в форму уничтожения царя как главы правительства, что должно было принудить это правительство к уступкам, заключавшимися в изменении политической системы. Достижение этой цели, в зависимости от радикальности взглядов того или иного участника борьбы подразумевало либо «мирную работу» по преобразованию общества (подобно той, что вела «Земля и воля», но в новых, нестесненных обстоятельствах), либо дальнейшее движение к народной революции: террор должен был «всколыхнуть забитые вековым гнетом инертные массы от непробудного сна и рабства».

С ростом влияния Народной воли, когда в самой радикальной среде удалось, по словам В.Н. Фигнер «сломить оппозицию и дать новым взглядам окончательное преобладание», далеко не последнее место среди мотивов террора заняла необходимость популяризации партии, причем не столько в народе, сколько в либеральном обществе, сочувствовавшем террористам.

Разумеется, для каждого отдельного участника террористической борьбы одни из мотивов террора были более значимы, другие - менее. Отсутствие единого взгляда на цель и мотивы деятельности отнюдь не свидетельствует о неразработанности идеи террора. Напротив, наличие различных точек зрения и дискуссий (как в эпоху покушений, так и много позже) свидетельствует о том, что она функционировала и развивалась в сознании народовольцев довольно активно. Даже если из всего комплекса выбирался какой-то один мотив, все остальные неизбежно должны были иметься в виду, они довлели над террористом в силу того, что существовали на уровне группового сознания.

Включение идеи цареубийства в систему политического террора, придав ей множество мотивировок, однако, имело и другое следствие. Если до народовольцев личность царя как-то принималась в расчет, то здесь она не до конца, но во многом нивелировалась. Цареубийство превращалось в общий принцип борьбы с самодержавием.

Деятельность Народной воли вполне справедливо можно назвать кульминацией идеи цареубийства в русской истории. Несмотря на то, что цели организации достигнуты не были, им удалось достичь равновесия между теорией и практикой, показать и значимость идеи цареубийства для общественного мнения, и грандиозность способов ее осуществления. Далее же следует период медленного, но неуклонного затухания идеи. Периодически она возникала вплоть до начала 1900-х., так, например, В.Л. Бурцев, активно пропагандировавший народовольческие методы борьбы за границей, предлагал весь террор свести к цареубийству. Эсеры возродили практику политического террора, но цареубийство не занимало в ней центрального места, так как после ряда удачных покушений, особенно на В.К. Плеве, смысл террора свелся к давлению на правительство. Личность царя еще более нивелировалась, и террор направлялся против наиболее одиозных представителей системы.

У социал-демократов террор был периферийным способом борьбы, а идея цареубийства всерьез не рассматривалась. Тем не менее, именно пришедшим к власти большевикам выпало решать судьбу последнего императора и его семьи. Известно, что арест царской семьи еще Временное правительство осуществило с целью не только оградить ее от самосуда со стороны разъяренных революционных толп, но и, идя на поводу у общественного мнения, «обследовать поступки бывшего царя и царицы», для чего в марте 1917 г. была создана Чрезвычайная следственная комиссия. Пришедшие к власти большевики также планировали проведение следствия и суда над Николаем II, однако, в условиях развертывавшейся гражданской войны это предприятие становилось рискованным, а убийство - наиболее простым решением вопроса о каре бывшего царя за его преступления.

Ситуация расстрела в подвале ипатьевского дома возвращает к обстановке убийства Петра III, с которого мы начали рассмотрение идеи цареубийства: отрекшийся монарх, находящийся вне столицы под охраной. Сходна и ситуация с отводом вины от центральных фигур государственной власти (принятие решения Уральским облсоветом, которое якобы по факту было одобрено Президиумом ВЦИК), а также замалчиванием убийства. При сходстве ситуаций причины оставались различными но, несмотря на специфику исторических моментов, цареубийство в обоих случаях оказывалось шагом, продиктованным чисто практическими интересами борьбы за власть. В данном случае большевики стремились не допустить реставрации монархии и устранить лиц царской семьи, которых могли использовать силы контрреволюции. «Ильич считал, что нельзя оставить нам им [белым - Л.Д.] живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях», - замечал Я. Свердлов. Несмотря на то, что реально «монархического заговора» не существовало, и попыток освобождения арестованного царя предпринято не было, сама опасность такого развития событий не исключалась, что, по словам В.В. Алексеева, «привело бы к непредсказуемым последствиям: царь мог стать не столько «живым» знаменем контрреволюции, сколько символом единой неделимой России, продолжения войны с Германией, противником Брестского мира в руках Колчака, воюющего на стороне Антанты». Собственно говоря, угрозой такого будущего в «Известиях» от 20 июля 1918 г. и мотивировалось убийство Николая II: «этим актом революционной казни Советская Россия дала торжественное предубеждение своим врагам, мечтающим о восстановлении царской старины или даже дерзающим посягать на нее с оружием в руках. Помещики и буржуазия в последнее время слишком ясно показали, что они стремятся к реставрации самодержавия и монархической диктатуры».

Л. Троцкий задним числом - он узнал о цареубийстве уже после того, как оно свершилось - мотивирует его пропагандистскими целями: «Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтобы запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель». Однако в реальности пропагандистский эффект не мог быть достаточно сильным: июльское цареубийство 1918 г. не было убийством венценосного монарха и не было осуществлено публично, напротив, замалчивалось, а это означало, что основной принцип тираноборчества, господствовавший в русской радикальной мысли: слабый поднимает руку на сильного, оказался перевернутым с ног на голову. Цареубийство органично вписалось в систему «красного террора», который в данном случае осуществлялся с позиции власти.


1.2 Нравственное обоснование цареубийства


Как правило, сами цареубийцы признавали, что их шаг - крайность, мера вынужденная, и удовольствия отнюдь не доставляющая. Однако, как и любая нравственная проблема, цареубийство подводило их вплотную к вопросу о Добре и зле. Господствующей в тогдашнем обществе системой христианских ценностей этот вопрос решался однозначно, но порождал другой: что в каждом конкретном случае считать Добром, а что злом? Вполне естественно, что убийство, служащее злым целям, положительного обоснования иметь не может. Следовательно, чтобы остаться морально чистыми, цареубийцы должны были осознать свой поступок либо как имеющий благие цели, т.е. встать на позицию «цель оправдывает средства», либо представить его как защиту от зла, т.е. осознать себя чем-то вроде «христолюбивого воинства», иными словами, представить тираноборство как справедливую войну, либо вообще выйти за рамки господствующей нравственной системы, подчинив свою мораль совершенно другим религиозным или философским установкам. Наконец, существовал и еще один вариант: сознательно признать поступок аморальным, не предпринимая никаких особых шагов по его оправданию.

Петровские реформы в значительной мере повлияли на «нормы политической этики», а начавшаяся секуляризация общества - на нормы бытового и социального поведения. Однако абсолютизировать этот момент было бы преувеличением: и европейские культурные ценности адаптировались с учетом национального характера, и древнерусское «наследие» в корне уничтожено не было. Таким образом, говорить о принципиальном изменении нравственной системы после петровских преобразований не приходится. Однако, эпоха дворцовых переворотов, как любая эпоха нестабильности, внесла свои коррективы в общественную мораль: частая смена монархов на престоле развращала общество и создавала иллюзию вседозволенности. В этих условиях двойственность поведения становилась обычным явлением, хотя и не возводилась в моральный принцип. Эта двойственность чувствуется в письме А.Г. Орлова к Екатерине II от 6 июля 1762 года, написанном тотчас после цареубийства. Вырванное из контекста других его писем из Ропши оно действительно может произвести впечатление «покаянного письма»: упор в нем делается на понятии цареубийства как греха и преступления, за которым должно последовать наказание: «готов идти на смерть», «погибли мы, когда ты не помилуешь». В контексте же других писем, очень прозрачно намекающих на возможный исход «болезни» императора этот тон выглядит фальшиво. Но главное для нас здесь не фактическое отношение А.Г. Орлова к убийству, а его формальная аргументация. Цареубийство по тем моральным нормам, которые господствуют в обществе и которые разделяет и охраняет верховная власть, не имеет морального оправдания. Это подтверждает и замалчивание преступления: официально объявляя ложную причину смерти, власть тем самым признает ее грехом и нравственным преступлением. Необходимость цареубийства обосновывается другими способами, о которых еще будет идти речь. Формальная же легитимация оказывается возможной благодаря самой практике дворцовых переворотов: прецедент смещения нежелательных монархов с трона существовал, а мнение широких общественных слоев таково, что судьбой свергнутого монарха оно интересуется мало.

Следующее цареубийство, однако, еще более проявляет эту моральную двойственность поведения. Цареубийцы в марте 1801 года уже открыто считали свой поступок и политическим, и нравственным подвигом. По воспоминаниям А. Чарторыйского, «слова Зубова доказывали, что заговорщики, а особенно, главные их руководители, по-видимому, открыто хвастались своим поступком, считая это дело заслугой перед отечеством и молодым государем, на благодарности и милости которого они были вправе рассчитывать. Они даже давали понять, что удаление и недовольство могут быть опасны для Александра и что из чувства благодарности, а равно из благоразумия ему следует окружить себя теми лицами, которые возвели его преждевременно на высоту престола и на которых он должен был смотреть, как на самый верный и естественный оплот. Такое рассуждение, довольно естественное в России, традиционной стране дворцовых переворотов, не произвело, однако, ожидаемого впечатления на Александра». В данном случае, А. Чарторыйский фиксирует момент «нравственной развращенности» заговорщиков, выросших в эпоху дворцовых переворотов. Однако далее следует пассаж, который подчеркивает принципиально иной нравственный момент: «…если самая смерть Павла, быть может, и избавила государство от больших бедствий, то, во всяком случае, участие в этом кровавом деле едва ли может считаться заслугой». А. Чарторыйскому, как довольно близкому другу Александр I поверял свои нравственные терзания: цареубийство 11 марта 1801 г. для него лично было грехом отцеубийства, которому невозможно было найти нравственное оправдание даже в тираническом обращении Павла со своей семьей. Как известно, муки совести преследовали Александра I всю жизнь и отложили отпечаток на его характер и на характер его правления.

Неожиданно новым моментом стали частые рассуждения мемуаристов о той жестокости, с которой был убит государь: «Мы ужасаемся, воображая явление частного смертоубийства <…>. Картина отвратительная! А как сравнить с нею зрелище этого адского цареубийства! Особы высшего, образованного круга, воспитанные по указаниям философии и религии, знакомые с правами и обязанностями, естественными и положительными, прокрадываются, как тати, в спальную храмину ближнего своего, человека, царя (для многих он был благодетелем), осыпают его оскорблениями и предают мучительной смерти. Россия этого не хотела и не требовала. Зато и прошатались они всю жизнь свою, как Каины, с печатью отвержения на челе», - писал Н.Н. Греч. «Жестокость, с которой их [заговорщиков - Л.Д.] планы были выполнены, сильно компрометирует Панина, Беннигсена, Зубовых и др., хотя первые двое и не принимали непосредственного участия в кровавой сцене» - замечал А.Г. Брикнер.

Таким образом, эпоха дворцовых переворотов, являя собой пример «двойного поведения», в целом не выходила за рамки господствующих моральных норм, а так как цареубийство не вполне вписывалось в них, вместо нравственного оправдания его попросту предпочитали замалчивать. Кроме того, речь о каком-то специальном оправдании не могла идти и потому, что борьба происходила в «однородных» кругах общества и власти - победитель в ней обвинял побежденного в смертных грехах, однако сам не был носителем принципиально иной нравственной системы.

Декабристы, которые, в отличие от переворотчиков XVIII века, противопоставляли себя власти, в целом разделяли господствующие в обществе нравственные нормы: на допросах каялись в том, что хотели совершить «смертоубийство», при обсуждении вопроса о судьбе царя не раз испытывали нравственные колебания. Довольно развернутую характеристику подобного взгляда на цареубийство дает один из самых радикальных декабристских деятелей П.И. Пестель: «…справедливость требует также и то сказать, что ни один член из всех теперешних мне известных, не высказывался сие исполнить, а напротив того, каждый в свое время говорил, что хотя сие действие может статься и будет необходимо, но что он не примет исполнения оного на себя, а каждый думал, что найдется другой для сего». Один из основных мотивов его аргументации - противоположность слова и дела: «…от намерения до исполнения весьма далеко. Слово и дело не одно и то же». Интересно, что П.И. Пестель подчеркивает момент предрасположенности человека к убийству: «Да и подлинно большая разница между понятием о необходимости поступка и решимостью оный совершить. Рассудок может говорить, что для успеха такого-то предприятия нужна смерть такая-то, но весьма далеко от сего умозаключения до самого покушения на жизнь. Человек не скоро доходит до такового состояния или расположения духа, чтобы на смертоубийство решиться, во всем соблюдается в природе постепенность. Дабы способным сделаться на смертоубийство, тому должны предшествовать не мнения, но деяния [курсив авторский - Л.Д.]; из всех же членов теперешнего Союза Благоденствия ни один не оказывал злобных качеств и злостных поступков или пороков». Кроме того, заговорщики ориентировались на нравственные нормы, принятые в обществе, которое, в случае их нарушения могло и не оправдать их действий: «Верно и то, что смерть великих князей никогда не входила в план общества, ибо кроме естественного отвращения от такого поступка присоединяться должно было присоединяться и то соображение, что такое кровопролитие поставит общее мнение против революции, а тем самым отымет у нее главнейшую подпору и случай породит ко многим партиям и козням».

Однако в попытках нравственно обосновать необходимость цареубийства декабристы все же нашли некоторый выход в системе дворянской этики. «Русский дворянин XVIII-XIX века, - писал Ю.М. Лотман, - жил и действовал под влиянием двух противоположных регуляторов общественного поведения. Как верноподданный, слуга государства, он подчинялся приказу. Психологическим стимулом подчинения был страх перед карой, настигающей ослушника. Но в то же время, как дворянин, человек сословия, которое одновременно было и социально господствующей корпорацией, и культурной элитой, он подчинялся законам чести. Психологическим стимулом подчинения здесь выступает стыд. Идеал, который создает себе дворянская культура, подразумевает полное изгнание страха и утверждение чести как основного законодателя поведения <…>. С этих позиций переживает известную реставрацию средневековая рыцарская этика», в которой честь и ее защита имели самодовлеющее значение. Основным же институтом защиты дворянский чести служила дуэль. При этом Ю.М. Лотман подчеркивает, что «в дуэли, с одной стороны, могла выступать на первый план узко сословная идея защиты корпоративной чести, а с другой - общечеловеческая, несмотря на архаические формы, идея защиты человеческого достоинства». Таким случаем, по его мнению, является дуэль флигель-адъютанта В.Д. Новосильцева с подпоручиком К.П. Черновым. Похороны последнего Северное общество превратило «в первую в России уличную манифестацию». Идея защиты оскорбленной чести оказалась не чуждой и при обсуждении планов цареубийства. Царь (Александр I) как носитель власти, запрещавшей дуэль, при этом оставался лицом, которое находилось в системе дворянской этики, а значит, к нему были вполне применимы ее требования. Кроме того, дуэль уравнивала участников, занимавших различное положение в обществе. Мотив личного оскорбления, служивший обычным поводом для дуэли, присутствовал и в декабристских проектах (яркий пример - позиция А.И. Якубовича), но не был единственным. Так, на Московском совещании 1817 г. говорилось о намерении императора принять оскорбительное для всей России законодательство, т.е. об оскорблении не отдельного лица, а патриотических чувств всего народа. Именно на этом совещании И.Д. Якушкин, вызвавшись убить царя, высказал намерение превратить убийство в поединок со смертельным исходом для обоих участников. Разумеется, причины цареубийства, как говорилось, лежали глубже, да и предложение И.Д. Якушкина было единичным (в других декабристских планах дуэль не фигурировала). Здесь, однако, важен сам факт появления такого сценария действий, в котором борьба с тираном воспринималась как поединок с целью восстановления чести. Поставленное в контекст дуэльного кодекса, цареубийство приобретало самодовлеющее нравственное значение, и с него снималось понятие греха, нравственного преступления. Следует, однако, подчеркнуть, что декабристы довольно своеобразно, но все-таки воспользовались уже существовавшей этической системой, действовали в ее рамках, а не создавали собственных конструкций. Это отличало их от последующих поколений тираноборцев.

Нравственные нормы, как известно, не неподвижны, и с течением времени способны меняться. Так, уже в царствование Николая I, с ростом самосознания общества все заметнее становится противопоставление принятых в нем этических норм и так называемой, «официальной нравственности». Довольно красноречиво высказывался по этому поводу П.Д. Боборыкин, разделяя «социальную нравственность» (по сути, «официальную»), которая со времен Николая I была достаточно низкой («известные виды социального зла, которые вошли в учреждения страны или сделались закоренелыми привычками и традициями») и «семейную мораль и мораль общежития», по его мнению, не содержащую в то время «ничего глубоко испорченного, цинического или бездушного».

С другой стороны, в «эпоху Великих реформ» все больше начинает заявлять о себе разночинная интеллигенция, которая при неприятии существующего порядка испытывала еще и «чувство оторванности от социальных корней». «Новые люди» 60-70-х гг. ощущали себя «кланом, отделенным от всего остального общества (подобно объединенным клановым чувством аристократам), - и явные, и более тонкие признаки помогали узнавать «своих»». В этой среде происходит формирование собственной мировоззренческой системы, которую современники называли «реалистической» или «нигилистической». Исследовательница, характеризуя «нигилистическое мировоззрение», выделяет его философские, идеологические, этические и эстетические основания: «Они стремились отказаться от философского идеализма в пользу позитивизма, отвергая все, что не было основано на разуме и данных непосредственного чувственного опыта, от теологии - в пользу фейербаховской антропологии, от традиционной христианской морали - в пользу этики английского утилитаризма, от конституционного либерализма - в пользу политического радикализма и проповеди социализма, от романтической эстетики - в пользу эстетики реалистической или материалистической». Собственно этический элемент этой системы (утилитаризм) не был простым заимствованием, а получал значительную разработку, как в своей теоретической части, так и в отношении практического поведения: «…Вот что тогда наполняло молодежь всякую - и ту, из которой вышли первые революционеры, и ту, кто не предавался подпольной пропаганде, а только учился, устраивал себе жизнь, воевал со старыми порядками и дореформенными нравами, - это страстная потребность вырабатывать себе свою мораль, жить по своим новым нравственным и общественным правилам и запросам», - писал П.Д. Боборыкин. Однако общая почва давала различные плоды - от вполне безобидных бытовых экспериментов до самых экстремистских взглядов на общественную мораль, которая должна была соотноситься с делом революции, - примером тому служит нечаевский «Катехизис революционера».

Подобный взгляд повлиял на дальнейшую разработку вопросов революционной морали в среде разночинной интеллигенции и сохранял в ней свое присутствие, однако, в эпоху покушений на царя не был определяющим. Л.Я. Лурье, ставя роль «бытового уклада и групповых норм поведения» в межгрупповых отношениях русской интеллигенции выше идеологических разногласий, на основе этого критерия подчеркивает отличность «семидесятников» (участников Земли и воли и Народной воли) как от своих предшественников, так и последователей. Подтверждением этому может служить и наблюдение Н.А. Троицкого, подчеркивавшего различие в поведении на суде народовольцев и их предшественников. Один из современников, задаваясь вопросом, что представлял собой тип радикала 70-80-х гг., помимо «кающегося дворянина» или «протестующего разночинца», выделяет еще и третий - «мечтателя». Появление такового он связывает напрямую с несоответствием нравственного идеала, привитого родителями, окружающей действительности: «…были некоторые, вынесенные нами из семьи культурные и нравственные привычки и запросы, которые находились в резком противоречии с тогдашними российскими политическими порядками. Это противоречие и делало из нас революционеров». Собственно говоря, стремление к некому положительному нравственному идеалу заметно в поведении радикальной молодежи 70-80-х гг.: воспоминания участников освободительного движения наполнены примерами самоотверженных, глубоко нравственных характеров. В этом отношении, «семидесятники», впитав основы нигилистической морали, все же были ближе к ее традиционным, христианским основам, господствовавшим в обществе. Тем разительнее контраст между положительным идеалом и кровавым итогом 1 марта 1881 года.

Между тем, имея основу в общественной морали («морали общежития», по выражению П.Д. Боборыкина), радикалы 70-80-х гг. пошли гораздо дальше и оказались создателями собственной нравственной системы. В литературе уже указывалось на особое место религиозной веры в революционной идеологии, в качестве объекта которой указывается «наука, прогресс, социализм, народ», поставленные на место Бога. В данном случае ситуация представляется несколько сложнее. Действительно, из радикальной среды вышло несколько «проектов» по созданию новой религии. Так, В.В. Берви-Флеровский, например, считал нужным даже создать «религию братства», в которой бы люди служили друг другу как братья, т.е., в конечном счете, сами себе. Революционеры должны были стать апостолами этой религии. Пафосом создания религии богочеловечества проникнуто стихотворение П.Л. Лаврова «Рождение Мессии». Тем не менее, новой религии как системы создано не было, хотя молодежь и испытывала симпатию к подобным идеям. Вряд ли стоит считать народ объектом веры радикалов - это совершенно не согласуется со смыслом их деятельности, заключавшейся в том, чтобы его «пробудить»: интеллигенция считала народ ниже себя по уровню развития. В данном случае можно говорить не об обожествлении народа, а о любви к нему. А этот момент, действительно, находился в очень тесном соприкосновении с основной идеей Евангелия, что заставляло радикалов обращаться к нравственным нормам христианства. «…Тогда многие из нас, если не большинство, считали Евангелие, Христа и евангельских апостолов чуть ли не предтечами социализма», - вспоминал современник. О.В. Аптекман даже объясняет подобными чувствами свой приход к религии, выразившийся сначала в потребности читать Евангелие, а потом и крещении по православному обряду. Таким образом, можно говорить не о смене объекта веры, а об ее предельной актуализации, что противопоставлялось «пассивной» народной вере. Это имело два очень важных следствия для изменения нравственной системы: настроение, близкое тому, которые, по мнению участников движения, испытывали первые христиане, придавало дополнительный импульс идее борьбы с социальным злом («Не мир Я принес вам, но меч»), а, главное, эта актуализация обернулась фактическим извращением сути религии: безусловное отрицание сакрально-мистической стороны веры оставляло лишь ее нравственный аспект, «абстрактный идеал любви и гуманизма», лишенный связи со своим Источником. Л.А. Тихомиров называл это явление «заблудшим религиозным чувством». Средства борьбы становились нравственно оправданными, а запрет на убийство оказался замещенным идеей искоренения социального зла. К этому стоит прибавить и мотив жертвенности террора: убийство другого оправдывалось собственной готовностью идти на смерть. Таким образом, хотя нравственная система народовольцев имела традиционную христианскую основу, характер расстановки акцентов в этой системе оказался принципиально иным. Применительно к идее цареубийства это позволило не только допустить его, но и нравственным оправданием вывести за пределы понятия греха. По словам Н.И. Кибальчича, убийство представало «вещью ужасною», но не безнравственною, С.Л. Перовская в ответ на обвинение прокурора сказала, что «тот, кто знает нашу жизнь и условия, при которых нам приходится действовать, не бросит в нас ни обвинения в безнравственности и жестокости». Эта отличность нравственной системы зафиксирована и Л.А. Тихомировым, правда, как явление отрицательное, воспринимавшееся вне рамок нравственной системы народовольцев как проявление аморальности: «…в смысле политических изменений значение террора равно приблизительно нулю. Но зато он отражается самым вредным образом внизу, на самих революционерах, и повсюду, куда доносится его влияние. Оно воспитывает полное презрение к обществу, к народу, к стране; воспитывает дух своеволия, несовместимый ни с каким общественным строем. В чисто нравственном смысле, какая власть может быть безмернее власти одного человека над жизнью другого?. И вот эту-то власть присваивает сама себе горсть людей, и убивает она даже не за какие-нибудь зверства, не за что-нибудь такое, что выводило бы ее жертвы за пределы человеческого рода, она убивает, так сказать, за политическое преступление».

Новый всплеск террора в начале XX века породил и новые попытки его нравственного обоснования. Хотя, как было сказано выше, идея цареубийства отошла в это время на второй план, террористические акты не прекращались. Общий характер этической аргументации, не отличаясь принципиально от того, который был принят в прокламациях, издававшихся Народной волей после очередного убийства, тем не менее, наиболее полно развивал некоторые положения предшественников: «Мы, социалисты-революционеры, признаем, что всякий, кто не препятствует злодеяниям, совершаемым правительством, является не только попустителем, но и пособником его.

Лишенные возможности каким бы то ни было мирным способом противодействовать этим злодеяниям, мы, сознательное меньшинство, считаем не только своим правом, но и своей священною обязанностью - несмотря на все отвращение, внушаемое нам такими способами борьбы - на насилие отвечать насилием, за проливаемую народную кровь платить кровью его угнетателей.

Мы слагаем ответственность за все ужасы этой борьбы на правительство, которое вынудило нас вступить на этот путь».

Однако, в последующий период наблюдается существование двух различных тенденций в подходе к этическим основаниям революционного насилия. По мере того, как террористическая борьба, проходит испытание массовым всплеском насилия, а политическое убийство становится трудно отличить от уголовного, в этической системе террористов появляются новые черты. О.В. Будницкий обращает внимание на момент нравственных «метаний» террористов, которые он прослеживает на примере Б. Савинкова, ведшего с В.Н. Фигнер «дискуссии о ценности жизни, об ответственности за убийство и о самопожертвовании, о сходстве и различии в подходе к этим проблемам народовольцев и эсеров». При этом В.Н. Фигнер демонстрирует гораздо более жесткие нравственные критерии, в то время как Б. Савинков позволяет себе рассуждения «о тяжелом душевном состоянии человека, решающегося на «жестокое дело отнятия человеческой жизни»». В многочисленных литературных текстах, вышедших в «эпоху безвременья» (1912 г.) из радикальной среды, проблема соотношения террора и нравственности становится центральной. В них подвергается сомнению и постепенно начинает размываться та нравственная система, которая была сформирована поколением радикалов 70-80-х гг. М. Могильнер, по нашему мнению, совершенно справедливо соотносит подобные взгляды с тем, что накануне Первой мировой войны «интеллигенция проследила корни собственных проблем и впервые разделила ответственность за них с государством, которое ранее считалось единственным виновником всех бед», она «начинала идентифицировать себя с «общественностью», постепенно вписываясь в меняющееся на глазах российское общество».

Данный процесс, как известно, был прерван войной, а затем и начавшейся революцией. В этих условиях возобладала другая, более жесткая тенденция, основанная на принципах утилитаризма и целесообразности. Со времен нечаевского «Катехизиса» хотя и в неявном виде, без тех крайностей, которые были присущи ей в самом начале, она продолжала жить и оказывать влияние на этику радикалов. В данном же случае она как нельзя более подходила к условиям реальной (а не воображаемой) революции. В условиях массового кровопролития, в период господства «революционной совести» нравственность, как со стороны красных, так и со стороны белых и иных политических сил, ставилась в прямую зависимость от практической целесообразности того или иного поступка. Этические представления участников революции лежат, по замечанию исследователя, «за пределами обычных представлений о добре и зле - сколь бы высокими и благостными идеалами не руководствовались ее вольные и невольные вдохновители и какими бы низменными и бесчеловечными не оказывались действия тех, чьими руками она творилась». В сообщении о казни Николая II Уральским облсоветом указывалось, что оно есть неизбежное следствие борьбы, «которая не может кончиться примирением, а должна неизбежно закончиться гибелью той или иной стороны». Какой бы жестокой не казалась «революционная мораль», в данном случае она оказывается «на своем месте» и определяется не господствующей нравственной системой, а практикой поведения, «революционной совестью». Поэтому вопрос о нравственном оправдании убийства царской семьи в 1918 г. оказывается здесь включенным в более широкий круг этических проблем, связанный с ценностью человеческой жизни вообще в эпоху войн и революций.


1.3 Мифология цареубийства


Первым и основным элементом мифологии цареубийства является противопоставление негативного образа убитого и героизация убийцы, что выводит ситуацию из области исторической конкретики и рамок нравственной системы, подчиняя действительность логике создаваемой реальности. В этой ситуации создаваемый цареубийцами миф вступал в весьма сложные взаимодействия с сакрально-символическим образом царской власти.

Участники дворцовых переворотов посягнуть на этот образ, по понятным причинам, не могли. Речь могла лишь идти о несоответствии идеальному образу конкретного монарха. Так, в 1762 г., основным моментом формирования мифа о цареубийстве стало противопоставление благочестивой и приверженной русским традициям Екатерины и русофоба и ненавистника православия Петра III. Таким он предстает в одном из писем новоиспеченной императрицы. Современник убийства Петра III А. Шумахер вспоминал: «Первые же манифесты, выпущенные по велению императрицы, возбудили в духовенстве и народе сильную ненависть к сверженному императору. Чтобы ненависть эту поддержать и усилить, потихоньку стали распускать всякие ложные слухи. Говорили, например, что император собрался жениться на своей любовнице, а жену заточить в монастырь, что 23 июня при освящении в Ораниенбауме лютеранской кирхи он вместе со своей любовницей принимал в ней причастие, причем метресса уже ранее была крещена по лютеранскому обряду. Он велел, якобы, вызвать из Голштейна много евангелических проповедников, чтобы забрать у русской церкви и передать их этим лютеранам. Он хотел ввести масонство. По его приказу генерал Апраксин перед битвой у Гросс-Егерсдорфа в Пруссии велел примешать к пороху песок, отчего русские не могли палить в пруссаков». Таким образом, низвергнутый император представал фигурой, вся суть которой противна русским государственным и религиозно-нравственным устоям.

Посредством формирования отрицательного мифологического образа была по-сути, развернута аргументация с целью показать с одной стороны, полную ничтожность покойного, а с другой стороны - его опасность для дела государственного правления. И этот момент как раз имел наибольший потенциал для развития идеи тираноборчества, которая оказалась для участников переворота, не чуждых идей французского Просвещения, весьма кстати. По крайней мере, образ тирана в общих чертах уже начинал проглядывать, например, в записках Е.Р. Дашковой: «С каждым днем росли симпатии к императрице и презрение к ее супругу. Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно бы быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним и к их правительствам, неизбежно порождающее беспорядки в администрации и недоверие к судебной власти и возбуждающее всеобщее стремление к переменам».

Практически ту же самую ситуацию мы видим и при убийстве Павла I: прохожие на улицах поздравляли друг друга с убийством деспота и повторяли (разумеется, с поправкой на историческую конкретику) те же самые слухи, что и после убийства Петра III: о женитьбе на любовнице, об отправке семеновского полка в Сибирь. Но здесь помимо образа тирана и деспота отчетливо видны и фигуры цареубийц, которые, как мы могли убедиться выше, действительно считали себя героями и заботились о создании своего положительного образа.

Участники дворцовых переворотов, таким образом, совмещают в себе две традиции: оставаясь в рамках сакрально-символического образа монархии, они впервые обращаются к общеевропейской мифологической традиции тираноборчества. Однако мифологическая модель в силу этой двойственности лишена того героического пафоса, который был присущ «классическим» тираноубийствам. Эти традиции пока еще проходят «обкатку». В данном случае мы можем говорить об отдельных чертах мифологии, призванных заменить собой нравственное оправдание, но довольно рано говорить о мифе как о развернутой системе с собственной логикой поведения и символикой.

Большой импульс формированию мифологии цареубийства придают декабристы. К этому времени благодаря Великой Французской революции значительно обогатилась общеевропейская мифология тираноубийства, которая в значительной степени повлияла и на русскую мифологическую модель. Декабристы уточняют и проявляют детали мифа, сознательно участвуют в его формировании. Так, Ю.М. Лотман, анализируя поведение декабристов, указывает на его семантизацию, что было следствием ощущения декабристами себя как исторических личностей: каждый жест, слово или поступок декабриста в идеале должен был быть наполнен символическим содержанием. Обращаясь к образам прошлого - тираноубийцам античных времен, - они тем самым включают себя в культурно-мифологическую традицию.

Декабристы окружают идею цареубийства особого рода текстами, в качестве таковых используя риторику деятелей Французской революции, а также обращаясь к опыту современной литературы, по преимуществу романтической: так, исследователями справедливо указывается на особое место пушкинского «Кинжала», а также других его «вольнодумных» стихов в декабристской мифологии. Кинжал мыслится как важнейший символ цареубийства. Из самой декабристской среды выходят поэтические произведения, в которых различными поэтическими средствами, прежде всего, обращением к историческим, мифологическим и традиционно-народным образам, формируется мифологический образ той конкретно-исторической ситуации, в которой оказались сами участники движения. Яркий пример тому - думы и песни К.Ф. Рылеева. Интересен в этом отношении и «Православный Катехизис» С.И Муравьева-Апостола, в котором автор предлагает свой вариант прочтения Евангелия: фразы канонического текста, помещенные в абсолютно другой контекст приобретают новую семантику.

«Вопрос: Стало быть, цари поступают вопреки воле Божией?

Ответ: Да, конечно, Бог наш рек: Болий в вас да будет вам слуга, а цари тиранят только народ.

Вопрос: Должны ли повиноваться царям, когда они поступают вопреки воле Божией?

Ответ: Нет! Христос сказал: не можете Богу работати и Мамоне; от того-то русский народ и русское воинство страдают, что покоряются царям.

Вопрос: Что же святой закон наш повелевает делать русскому народу и воинству?

Ответ: Раскаяться в долгом раболепствии и, ополчась против тиранства и несчастия поклясться: да будет всем един Царь на небеси и на земли - Иисус Христос <…>.

Вопрос: Каким же образом ополчиться всем чистым сердцем?

Ответ: Взять оружие и следовать за глаголющим во имя Господне, помня слова Спасителя нашего: Блажени алчущие и жаждущие правды, яко те насытятся, и низложив неправду и нечестие тиранства, восстановить правление, сходное с законом Божиим.

Вопрос: Какое правление сходно с законом Божиим?

Ответ: Такое, где нет царей. Бог создал всех нас равными и, сошедши на землю, избрал апостолов из простого народа, а не из знатных и царей.

Вопрос: Стало быть, Бог не любит царей?

Ответ: Нет! они прокляты суть от Него, яко притеснители народа, а Бог есть человеколюбец <…> итак, избрание царей противно воле Божией, яко един наш Царь должен быть Иисус Христос».

Хотя Катехизис был создан, прежде всего, в агитационных целях, его вписанность в общую концепцию декабристского мифа довольно гармонична. В этом случае за цареубийцей выстраивалась не просто галерея образов героев-тираноборцев, но право преступить социальный и нравственный закон получало оправдание свыше, пребывание в Благодати противопоставлялось «долгому раболепствию» в законе. Миф, не ставя под сомнение божественное происхождение власти как таковой, отказывал тиранам в праве на нее как реализации Благодати, то есть активно вторгался в сакрально-символический образ монархии, еще не разрушая, но активно преобразовывая его. Здесь можно отметить значительное отличие декабристского мифа от мифа Великой Французской революции: несомненно, что ее образы также вписались в их мифологическую систему, но эта система оказалась лишена главного пафоса революционного тираноборчества, которое А. Камю назвал «обдуманным богоубийством».

Развитие тираноборческого мифа у народовольцев было обусловлено вписанностью идеи цареубийства в систему политического террора. Существует мнение, что «терроризм, в сущности, отрицается традицией тираноборчества», т.к. террор имеет целью устрашение общества для достижения определенных политических целей, а «тираноубийца… не стремился к власти, но служил закону бескорыстно» и что народовольцы лишь использовали символику тираноборчества, не являясь таковыми на деле. Почерпнув подобное противопоставление из опыта Великой Французской революции (якобинский террор и убийство монархисткой Шарлоттой Корде революционера Марата), авторы этой концепции, признавая, что «к 30-м гг. ??? в. существовала уже своеобразная революционная мифология», а террор стал рассматриваться как «продолжение традиции тираноборчества», тем не менее, отказываются рассматривать эту новую мифологическую систему, предпочитая выявлять несообразность идеи тираноубийства с практикой террористической борьбы. Такой подход представляется неправомерным, когда речь идет о русском политическом радикализме: ведь декабристы, которые, по мысли авторов, «правильно» понимали идею цареубийства, как можно было убедиться, отнюдь не ставили отвлеченных целей «бескорыстного служения закону» (отметим здесь и не вполне четкое понимание авторами «закона» - в качестве такового они разумеют и «высший» закон - contract social, и обычный государственный закон), а имели вполне конкретные политические цели, для достижения которых требовалось физическое устранение монарха и его семьи. В этом смысле народовольцы не нарушили, а продолжили политическую традицию. Что же касается традиции мифологической, то здесь происходит ряд принципиальных изменений.

На уровне символики формирование народовольческого мифа осуществляется путем поиска новых, более адекватных времени символов: кинжал так до конца и не был вытеснен (им намеревался заколоть царя А.И. Желябов), но уже С.М. Кравчинский, как известно, намеревался убить шефа жандармов Н.В. Мезенцова при помощи короткой и острой сабли. В конечном счете, новый символ все-таки нашелся в виде «апельсинчиков» - бомб, начиненных динамитом. По сравнению с декабристами меняется и поведенческий тип, что напрямую было связано с формированием и нового типа политической организации и, в неменьшей степени, новой нравственной системы. Последнее обстоятельство было отмечено еще М.Ю. Лотманом: по его мнению, «реалистический» (в отличие от «романтического», присущего декабристам) способ «связывает конспирацию с правом на двойное поведение», он «прямо подразумевает необходимость и оправданность неискренности («лжи») в отношении с политическими противниками. Искренность в этих ситуациях вызывает презрение как политическая незрелость и прекраснодушие. Нормой для революционера оказывается жизнь в двойном мире - высоко моральности со «своими» и разрешенного аморализма в отношении с противниками». Тем не менее, было бы несправедливо считать народовольческий миф лишенным всякой романтики: она досталась им в наследство от времен существования разрозненных радикальных кружков. Не случайно программа, принятая на Липецком съезде, содержала положение «бороться по способу Вильгельма Телля», т.е. ориентировалась на историческо-мифологический образ. В числе других романтических образов, на которые ориентировались народовольцы - герой Косова поля, Милош Обилич, заколовший турецкого султана, и ветхозаветная Юдифь, отрезавшая голову ассирийскому владыке. При этом, и последний образ, и образ Вильгельма Телля были известны по музыкальным воплощениям, - «Вильгельму Теллю» Дж. Россини и «Юдифи» А.Н. Серова, то есть уже существовали как мифологический текст.

В новом мифе детальную разработку получает образ противника-царя, «в раззолоченных палатах», «среди грома музыки, среди восторженных криков бесчисленной толпы, за десертом изысканного обеда» наслаждающегося радостями жизни, но уже чувствующего, как скоро «земля обрушится под ногами и невидимый мститель оглушительным взрывом динамита даст знать врагам свободы, что их час пробил». По сравнению с декабристами этот образ лишен некой романтической приподнятости. В прокламациях Александр II, представал в обличье тирана, кровопийцы, бессердечного монстра, злодея, антинародного царя. Особенно роскошным считался образ «пира во время чумы», который, видимо, и должен был олицетворять сущность александровского царствования.

Отрицание метафизической стороны христианской религии, о чем говорилось выше, позволило лишить фигуру царя всяческих сакральных черт, а многочисленные агитационные тексты призваны были внушить к ней ненависть и отвращение. Народовольцы начали прямое противостояние с сакрально-символическим образом самодержавной власти. Хотя «охота» велась на конкретного царя за конкретные его «злодеяния», последствия ее виделись именно как уничтожение положительного образа «великого самодержца». После 1 марта П.А. Кропоткин писал: «Событие на Екатерининском канале имеет для нас большое значение прежде всего потому, что это событие нанесло смертельный удар самодержавию. Престиж «помазанника Божия» потускнел перед простой жестянкой с нитроглицерином».

В попытках дискредитации сакрально-символического образа царской власти террористы, однако, упускали одно обстоятельство, которое действительно способствовало падению престижа Александра II в широких кругах российского общества. Речь же шла в данном случае не о проявлении его властных полномочий, а о династическом скандале. Мемуаристы, которые уделяли внимание этому эпизоду, дают понять, что в общественном мнении связь царя с Е.М. Долгорукой и затем женитьба на ней бросали на него тень не меньшую, чем просчеты и промахи в реализации реформ. Находилось место и пророчествам: «Бог-де непременно накажет его за такое попрание Божеских и людских законов». После же цареубийства нередко современники говорили о том, что момент оказался очень удачным: «престиж его значительно пострадал - я говорю это с прискорбием: в глазах очень многих он перестал, как прежде, служить предметом обожания и восторженного почитания…

Он прожил последние четырнадцать лет вне Божеских и нравственных законов, так сказать, на острие иглы, и это остудило даже самые пламенные сердца, впереди также не было никакой надежды», - с горечью отмечала А.А. Толстая. Более того, в кончине Александра II она (впрочем, не единственная) видела действие Промысла: «та же рука, наложившая венец мученика на чело государя, остановила преступный замысел, плачевные последствия которого могли восстановить против монарха его подданных особенно в ту пору, когда нравственная атмосфера уже была отравлена духом возмущения».

Хотя шедшие в революционной идеологии и в общественном сознании процессы десакрализации монарха неизбежно накладывались друг на друга, эта ситуация народовольцами использована не была. Негативный образ Александра II, начавшийся формироваться в обществе не смог затмить его мученической кончины.

Радикальные проекты общественного и государственного строя существовали и до народовольцев, однако никто до них цели уничтожения самого образа царской власти не ставил. Результат же в данном случае оказался прямо противоположный задуманному. По замечанию Л. Тихомирова, «в этом crime suprême, преступлении из преступлений, дух анархии находил свое последнее слово. И с ним же он произнес, бессознательно, высшее признание самодержавной власти. Никогда ни в чем самодержавие не могло бы получить такого поразительного признания, как в этом кровавом злодеянии».

Идея цареубийства прекрасно вписалась в более общую мифологему Подпольной России, которая, благодаря усилиям беллетристов, мемуаристов и «революционных» поэтов активно начинает формироваться в начале 1880-х гг.. С этого времени, по словам исследовательницы, «романтизация насилия, террора и радикализма в целом становилась литературным штампом, через который осмысливала себя большая часть общества. Герой литературы Подпольной России был одновременно и идеалом, и оправданием российского радикализма». Расцвет мифа пришелся уже на деятельность эсеров, но так как идея цареубийства в их практике оказалась на периферии, принципиально новых мифологических черт в этот период она не приобрела.

Зато мифологически четко выполненной она оказалась в условиях революции и гражданской войны. В силу того, что тема цареубийства долгое время была под запретом, большевики особо не занимались разработкой мифологии цареубийства, все же некоторые ее следы обнаружить можно. Наиболее общим основанием стала мифологема Великой Французской революции, в которой казнь тирана была необходимым элементом. При этом образ-героя цареубийцы распространялся на революционные массы в целом: «…массы рабочих и солдат не сомневались ни минуты: никакого другого решения они не поняли и не приняли бы». Эта мифологема диктовала и логику мышления, и логику поведения: «новая волна революционеров, в массе своей воспитанная на примерах Великой французской революции, Робеспьера и Марата, во многом подражала им и опасалась возникновения российской «Вандеи»». «Монархический заговор», хотя и не существовал на самом деле, требовался, однако, логикой развития революционного мифа, а по мере развития событий встал вопрос о его реализации, но не со стороны монархических сил, а со стороны большевиков, целенаправленно сформировавших мифологический сюжет об этом заговоре, соединенным с попыткой бегства бывшего царя.

Эта логика мифа чувствовалась многими, что выразилось в слухах об убийстве царя, которые хотя и опровергались печатно, тем не менее, готовили общество к возможному исходу событий. «- Что же вы думаете, что казнь… т.е. убийство Николая II, удовлетворяет общим желаниям? - Желаниям - нет. Ожиданиям. С самого начала революции было ясно, что он будет стерт в поднявшемся человеческом хаосе. Но в какой момент - это труднее всего сказать. И потому известия о его смерти возникали все это лето периодически. Теперь они участились, потому что монархическая идея стала за последнее время очень популярна, а для монархистов казнь Николая - насущная потребность… - Я вас не понимаю… - Я хочу сказать, что для социалистов казнь Николая вовсе не нужна, а только вредна, так как укрепляет монархическую идею. - Вы забываете о том, что ни одна великая революция не обходилась без казни короля. - Да - это чувство революционной комильфотности, желания быть вполне исторически корректным: оно-то и решило судьбу Николая», - писал М. Волошин в 1918 г..

Однако, негативный мифологический образ, в рамках которого в 1918 г. осмысливалось цареубийство, был создан не убийцами, а самим императором и его окружением. В.П. Булдаков связывает это с неспособностью царя следовать самой природе самодержавной власти, неумением говорить на ее языке: «Получается, что последний император, отчаянно цеплявшийся за самодержавный принцип, не понимал его скрытой природы - она не зависела от институциональных реалий управления, ибо в глазах народа он всегда мог сделать вид, что все доброе в империи исходит единственно от него». Р. Уортман объясняет падение престижа Николая II его неудачной попыткой изменить сам образ монарха в соответствии с «национальным мифом», в результате чего царь оказался непонят стремительно секуляризировавшимся дворянством (можно добавить - обществом в целом), на которое он опирался. Так или иначе, последний император оказался в весьма сложном положении по отношению к общественному мнению. Положительные же моральные качества, присущие императору, были перечеркнуты историей с Г. Распутиным, окончательно скомпрометировавшей императорскую семью и ставшей основной частью негативного мифа о царской власти. Таким образом, сомнительная с точки зрения морали ситуация в царской семье могла быть использована радикальными силами с гораздо большим успехом, чем в 1881 г., а поколебленный престиж власти не могло восстановить даже убийство Распутина. Эта история стала основой дискредитации императорской семьи не только в собственно моральном, но и шире - в религиозном смысле. По замечанию Б.И. Колоницкого, «историю Распутина многие верующие воспринимали как кощунство, как вызов своим религиозным убеждениям». Это способствовало десакрализации власти не только в обществе, но и в народе, в котором еще сохранялась живая вера.

Все это привело к тому, что к началу революции и личность монарха, и сама монархическая идея потеряли всяческий престиж. Это очень хорошо видно, в частности, в том, с каким пылом уничтожались символы царской власти - герб, царские портреты и памятники. При этом, нельзя забывать, что за символами всегда стоит б?льшая реальность, нежели они сами, и символическое разрушение подразумевало более радикальные действия, вело, по замечанию исследователя, «к радикализации революции». Видимо, не будет большим преувеличением сказать, что борьба со старой символикой была символическим выражением идеи цареубийства.

Таким образом, идея более не нуждалась в детальной мифологической разработке: история в данном случае разрушала миф. Сама монархия задолго до убийства в июле 1918 г. уничтожив свой «светлый образ», способствовала доведению логики революционного тираноборческого мифа до формального конца. Однако с утратой царской властью ее сакрально-символического смысла исчезло и глубокое наполнение идеи цареубийства, она оказалась внутренне исчерпанной.

Идея цареубийства в системе русского радикализма прошла в течение XIX в. довольно быстрый процесс развития. Практика дворцовых переворотов, используя цареубийство в качестве механизма политических отношений, передала его в наследство общественно-политическим силам, ставившим целью не столько свержение конкретного монарха или изменение режима, сколько трансформацию политической системы. Декабристы, ориентировавшиеся на довольно мягкий вариант развития событий и помимо конфронтационного сценария разрабатывавшие планы соглашения с правительством в случае выполнения их требований, тем не менее, не раз обращались к идее цареубийства как к средству, которое сумело оправдать свою политическую действенность в эпоху дворцовых переворотов. Однако, так и не осуществив цареубийство на практике, они по-сути, дали жизнь идее в чистом виде. Декабристы же наиболее детально начинают разрабатывать мифологию цареубийства, не просто воспроизводя уже существующие образы, как это делалось переворотчиками прошлого столетия, а активно формируя миф, создавая его символику, внедряя элементы героического поведения в повседневную практику и проявляя миф в ряде текстов. Что же касается нравственной стороны цареубийства, то здесь между XVIII и XIX вв. довольно мало отличий. Переворотчики XVIII столетия в целом не искали нравственного оправдания цареубийству, предпочитая замалчивать его или замещать мифологическим образом тираноубийства. Некоторый выход находился в двойственности поведения, т.е. когда моральная норма безусловно признавалась, но практическое поведение намеренно отклонялось от нее, но в данном случае не выходило за рамки принятой системы, т.к. аморализм по определению существовать без нормы не может. Поколение декабристов оказалось чуждым подобному способу решения вопроса и в целом признавало цареубийство нравственным преступлением. Отделяя себя от власти, оно, тем не менее, не отказывалось от тех нравственных норм, которые разделялись обществом.

Дальнейшее развитие радикальных идей трансформировало и идею цареубийства. В наиболее смелых планах оно должно было стать неотъемлемой частью всеобщей революции. В то же время в практике террористов-одиночек, осуществлявших покушения на Александра II, оно становится всего лишь местью за негативные последствия реформ 60-70-х гг. Мотив мести остается одним из главных, когда идея встраивается в систему политического террора. Этот процесс имел весьма важные последствия. С одной стороны, идея цареубийства несколько нивелировалась, так как царь мыслился самым страшным, но лишь одним из тиранов. С другой - получала дополнительные цели и мотивировку - защита от произвола администрации, пропаганда Народной воли в народе и обществе, призыв к восстанию, давление на власть. Отсутствие у народовольцев единого взгляда на цели и смысл террористической борьбы и цареубийства не должно вводить в заблуждение - это свидетельствует, скорее, не об отсутствии таковых, а о том, что идея активно разрабатывалась и исключала однозначный подход. Народовольцы смогли создать и развернутую мифологию цареубийства, в которой органично соединились как уже традиционные образы, так и новые элементы: им удалось создать собственную символику цареубийства, сформировать новый тип поведения героя-цареубийцы и вписать его в более широкую мифологему Подпольной России. Образ царя также подвергся значительной разработке: грозный тиран оказался лишенным романтической приподнятости и представал во всей своей неприглядности. Но самое главное, народовольцам удалось создать собственную нравственную систему, которая смогла наконец отнять у цареубийства понятие греха. Эта система брала свое начало из нравственной системы, господствовавшей в обществе, основу которой составляли христианские ценности, но при новой расстановке акцентов, отрицании метафизических основ приобретала принципиально иной смысл, в результате чего цареубийство оставалось поступком ужасным, но переставало быть безнравственным.

В целом, в этот период цареубийство пережило свою кульминацию - оно реализовалось и как идея, пройдя детальную разработку во всех своих аспектах, и сумело в буквальном смысле громко воплотиться на практике. Хотя политические последствия этой реализации оказались прямо противоположны ожиданиям террористов, важнее в данном случае стало торжество сакрального смысла цареубийства.

Неудивительно, что после такого апофеоза в практике и идеологии партии социалистов-революционеров она оттесняется на периферию. В то же время, сама монархия начинает быстро терять престиж, а с ним постепенно утрачивает свою сакральность во все более секуляризирующемся обществе.

Убийство царской семьи в июле 1918 г. обнаружило исчерпанность идеи цареубийства. Политически оно стало чисто практическим шагом, обусловленным совершенно конкретными целями, и вполне вписалось в логику революции и гражданской войны. В тоже время, идея цареубийства оказалась автоматически за рамками радикальной традиции: ведь в ней она осмыслялась как противоборство «сильного» со «слабым», а в данном случае было осуществлено властью в рамках террора, санкционированного органами государственной власти. Идея цареубийства в этот момент оказалась лишенной и развернутой мифологии, и развернутой нравственной аргументации. Цареубийцами оно было полностью оправдано, но не в рамках какой-либо этической системы, а в условиях отсутствия таковой, ведь гражданская война предъявляла свои нравственные требования, и последний царь оказался не единственной ее жертвой. В итоге, цареубийство, покончившее с монархией, оказалось ненужным и как идея.


2. 1881 год: политические проблемы и общественные инициативы


Вслед за всеобщей растерянностью убийство Александра II вызвало всплеск общественной активности и напряженную работу мысли. Основными были два ее направления, диктовавшиеся необходимостью определить, во-первых, собственно общественные приоритеты и, во-вторых, отношения с властью. Специфика ситуации, однако, определялась, не предметом, на который была направлена общественная мысль, а условиями, в которых все это происходило: дискуссия о путях развития страны, развернувшаяся в обществе, сопровождала борьбу между политическими силами в правительственных кругах. В свою очередь, и власти предстояло определить не только свою политическую позицию, но и найти пути и способы взаимодействия с обществом, мнение которого к тому времени игнорировать было невозможно.

Прежде, чем перейти непосредственно к рассмотрению позиций различных общественных сил, необходимо сделать предварительные замечания. Если радикальный лагерь, не отличаясь единством, все же имел определенные очертания, то с либералами и консерваторами дело обстоит сложнее. Нередко одним и тем же деятелям исследователи приписывают разные общественно-политические взгляды. Так, П.А. Валуеву, автору проектов, которые оцениваются как «конституционалистские», посвящен очерк в сборнике под названием «Российские консерваторы». Довольно сложной представляется общественно-политическая позиция Б.Н. Чичерина. М.Т. Лорис-Меликов, которого и современники, и историки считают либеральным деятелем, нередко называя проекты его реформ «конституцией», сам активно отмежевывался от такого определения, отрицая, что «является главою какой-то конституционной партии».

Хотя тогдашнее общество употребляло термины «консерватор» и «либерал», нередко в устах политических противников эти определения выглядели как политические ярлыки c негативной окраской, ничего общего с действительностью не имеющие. Кроме того, серьезную корректировку в расстановку общественно-политических сил вносило существование славянофильства, которое не вписывалось в рамки принятого политического деления: А.И. Кошелев, бывший в дружеских отношениях с главой славянофилов И.С. Аксаковым, отделял его от либералов, сетуя на «выходки» последнего «против правового порядка», но не мог причислить и к консерваторам. Современный исследователь относит И.С. Аксакова к либералам, а либеральная печать 1881 года клеймила его как реакционера и упоминала его имя в одном ряду с именами М.Н. Каткова и В.П. Мещерского. В современной исследовательской литературе эта проблема решается довольно успешно введением таких понятий, как, например, «консервативный либерал», «ситуативный консерватизм» и т.д. Для нас в данном случае важно отличать исследовательский термин от того значения, которое придавали ему современники.

В последнее время, в связи с возросшим интересом к истории консервативной мысли, ведется теоретическая разработка проблем отечественного консерватизма, который более не представляется исследователем явлением однозначно-реакционным. Довольно интересной и обоснованной выглядит попытка С.М. Сергеева решить терминологическую дилемму: исследователь предлагает заменить термин «консерватизм» на «традиционализм», как имеющий «позитивный вектор, присущий всем идеологиям без исключения», а собственно «консервативной» предлагает считать одну из его тенденций - «охранительную», в противовес другой - «творческой». Такой подход представляется оправданным и плодотворным. В данной главе рассматриваются обе эти тенденции. Однако, в связи с тем, что неустоявшаяся терминология может создать некоторую путаницу, для простоты изложения будет применяться привычный термин «консерватизм».

В конце концов, рассматривая расстановку общественно-политических сил в 1881 году, мы вынуждены согласиться с точкой зрения И.А. Христофорова, что «именно западная терминология была и остается важнейшим средством осмысления политических процессов», поэтому в данной работе употребляется традиционное деление общества на радикалов, либералов и консерваторов, разумеется, с учетом вышеназванных особенностей.

Следует подчеркнуть, что изложение материала строится по проблемному принципу, позиции различных общественно-политических сил рассматриваются «автономно» на всем протяжении выбранного хронологического отрезка. Представляется, что подобный подход, не игнорируя взаимодействие и борьбу общественно-политических сил, позволяет лучше проследить их расклад и логику выдвигаемых предложений и инициатив.


2.1 «Радикальные инициативы» и возможность их реализации


Вопрос о позиции народовольцев после 1 марта тесно связан с проблемой их взаимодействия с остальным обществом и, прежде всего, с его либеральной частью, так как «моральная санкция общества была необходимым условием существования радикальной интеллигенции», а террор для своего продолжения должен был иметь хотя бы минимальную поддержку. Для этого необходимо обратиться ко времени, непосредственно предшествовавшему 1 марта 1881 года.

Период полного «отщепенства» радикальной интеллигенции от общества преодолевается в конце семидесятых годов, и этот процесс имеет непосредственную связь с образованием Народной воли как самостоятельной организации. Поворот к «политике», за который народовольцев попрекали их бывшие соратники по «Земле и воле», повлек за собой перемену в отношениях с либералами, к которым ранее радикалы чувствовали неприязнь. Теперь либералы стали рассматриваться как союзники в борьбе против деспотизма, что зафиксировали программные документы Народной воли. Несмотря на самые радикальные средства борьбы, в среде революционно настроенной молодежи Народная воля воспринималась не как самая радикальная организация, а как близкая к «либералам-конституционалистам», хотя сами народовольцы подчеркивали ситуативный характер своего сближения с либералами. Перемена отношений к либералам находит отражение в прокламациях, выпускавшихся после совершения террористических актов. А.С. Баранов справедливо замечает: «как бы ни эволюционировали в сторону дальнейшей политической радикализации представители революционного народничества в своей «внутренней», скрытой от глаз общественности деятельности, в своих заявлениях, адресованных обществу, они последовательно стремились предстать защитниками общих для «всех честных людей» целей, независимо от политической принадлежности».

Либеральная часть общества, в свою очередь, постепенно меняет отношение к радикальной молодежи. Начиная с выстрела В. Засулич, она видит в террористических актах не проявление фанатичных намерений, а протест против бесправия общества, и негласно дает радикалам санкцию на террор. По замечанию Л. Тихомирова, «террорист слышал, что его ругали «крамольником», «преступником» и т.п. Но он из поведения «передовых представителей общества» замечал, что это одни слова… Никогда бы террор не принял своих размеров, никогда бы не дошел до своего слепого фанатизма, если бы не было объективной причины иллюзии в виде поведения известной части общества». В 1878-1879 гг. предпринимаются попытки провести переговоры между либералами и народниками: вопросы, обсуждавшиеся на трех совещаниях, касались совместной деятельности «для добытия конституции» и организации для этого агитационной кампании в легальной и нелегальной печати. Переговоры, однако, к определенным результатам не привели.

Коррективы в создавшуюся ситуацию внесло назначение М.Т. Лорис-Меликова сначала главой Верховной распорядительной комиссии, а после ее ликвидации - министром внутренних дел. Обращение к обществу за содействием «в деле искоренения крамолы» вызвало благоприятный отклик в либеральной его части, о чем свидетельствуют адреса некоторых земств. Кроме того, большую заслугу М.Т. Лорис-Меликова общество видело в возрождении реформаторской деятельности правительства и надеялось, что осуществляемые мероприятия носят не ситуативный характер, а будут иметь продолжение. По вполне точному замечанию исследователей, политика министра внутренних дел «ослабляла напряженность сложившейся в стране ситуации… Это нарушало планы и расчеты заговорщиков, в мирный путь не веривших». Поэтому нелегальная печать начала кампанию против М.Т. Лорис-Меликова, обвиняя его в том, что он лишь «систематизировал абсолютизм». «Итак, правительство существенно отступило от своих обещаний, - писал Л.А. Тихомиров, - вместо изменения системы мы получаем перемену лиц; вместо участия общества в «восстановлении правильного течения государственной жизни», нам сулят перестройку здания собственными средствами правительства и по его собственному плану; вместо реформ по желанию и почину самого общества мы имеем теперь только обещания Лорис-Меликова сделать ярмо старой системы достаточно удобным для шеи обывателя». Радикалы почувствовали, что общественные симпатии к этому времени меняются не в пользу Народной воли. Сам министр внутренних дел в сентябрьском докладе 1880 года с удовлетворением отмечал, что «еще в недавнем прошлом периодическая печать как бы заискивала у оппозиционной части общества и даже считалась с крамолою, признавая ее за силу… Ныне же печать входит в обсуждение наиболее интересующих общество вопросов с большею прямотою и даже некоторою самостоятельностью [имелась в виду не абсолютная самостоятельность, а самостоятельность по отношению к позиции левых сил - Л.Д.]».

Существование Народной воли перед 1 марта висело на волоске - не только потому, что полным ходом шло преобразование полиции, но и потому, что партия довольно быстро теряла общественную поддержку: так как лорис-меликовское правительство подавало обществу надежду на продолжение реформ и установление «правового порядка», террор в глазах общественного мнения терял моральное обоснование, хотя инерция оправдания еще продолжала действовать. В этих условиях от Народной воли требовалась решительность. «Слухи о готовящихся преобразованиях, - писал современник, - не только не остановили действий революционной партии, но побудили к скорейшему исполнению злодейского покушения на жизнь государя, чтобы помешать ожидавшемуся успокоению. В спокойной России их работа становилась много труднее, им нужно было торопиться». Новое покушение необходимо было совершить как можно быстрее. Оно стало для народовольцев уже не столько средством борьбы с правительством, сколько и делом чести, и актом отчаяния.

Начиная с 1 марта 1881 г., Исполнительный комитет выпустил ряд прокламаций, обращенных к различным слоям населения и объясняющих смысл произошедшего. Все они строились по единому принципу, в них четко просматривается объяснение причин, предостережение Александру III и требование всяческих свобод, призыв к борьбе с властью. Характерно, что в прокламациях, обращенных к «народу русскому», авторы апеллируют к традиционным ценностям, включая наивно-монархические представления. Внимание сосредоточено более на создании негативного образа Александра II и призыве к борьбе против «царя-злодея», нежели на требовании различных свобод - последнее излагается при помощи чисто логических средств, и потому мало соответствует по убедительности образным описаниям «зверств» правительства. В исследовательской литературе существует мнение, согласно которому «прокламации показывают, что Исполнительный комитет «Народной воли» видел в цареубийстве акт, который обеспечит ему поддержку широких масс и явится толчком к подъему освободительной борьбы по стране в целом и, в частности, приведет в движение крестьянство». Такое мнение представляется справедливым, так как согласуется с характером прокламаций и содержащимися в них призывами. Но подобное обстоятельство выявляет довольно интересный момент в попытках Народной воли повлиять на ситуацию после 1 марта. «Политики» - будущие народовольцы, как известно, возникли в «Земле и воле» после разочарования работы в деревне, понимания того, что крестьяне не являются революционной массой. Хотя исследователями подчеркивается, что народовольцы никогда не отвергали мысль о «содействии перевороту» со стороны народа, их деятельность в основном была сосредоточена на терроре, а пропаганда велась большей частью в городе, среди рабочих и студентов. Выпуск прокламаций после 1 марта был, скорее, данью традиции, заложенной еще в бытность «Земли и воли» и способом заявить о своей позиции, нежели, реально осуществимым способом спровоцировать народный бунт.

Однако, предпринимая выпуск прокламаций к народу, Народная воля вряд ли могла рассчитывать на понимание правительства. «Манифест» к «голодающему, обезземеленному, подавленному податями и налогами крестьянскому люду», - единственный, содержащий требования Земского собора, - по каким-то причинам не был отпечатан и выпущен, хотя правительство позже имело возможность с ним ознакомиться. Но ни предложения, ни ясно видимые «технологии приготовления» не могли вызвать у власти сочувствия: пропуски на месте, где должны быть цифры, указывавшие на число повешенных, заключенных и.т. п., пострадавших от произвола можно было заполнить чем угодно - Народная воля ясно давала понять, что прокламациями она, прежде всего, предъявляет правительству очередной счет.

Именно в подобном контексте - после выпуска прокламаций к народу - 10 марта 1881 года появилось известное письмо Народной воли к Александру III, объяснявшее императору смысл борьбы и выдвигавшее «условия, которые необходимы для того, чтобы революционное движение заменилось мирной работой». Письмо было написано в спокойном тоне, что объясняется историей его создания: текст был составлен Л.А. Тихомировым и М.Р. Лангансом, литературно обработан Н.К. Михайловским, который «не протестуя против террора, как одного из средств политической борьбы, требовал, чтобы революционеры давали террористическим актам надлежащее объяснение, способное вызвать в обществе если не симпатию, то, во всяком случае, истинное понимание его широких мотивов». Схема построения документа, тем не менее, мало отличалась от той, по которой писались прокламации. Террор, как и прежде, оправдывался местью за репрессии и протестом против правительственной политики. Народная воля была согласна прекратить свою террористическую деятельность на условиях всеобщей амнистии, «созыва представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм государственной и общественной жизни и переделки их сообразно с народными желаниями», осуществленного путем свободных и бессословных выборов, гарантией которых должно было служить провозглашение гражданских свобод. В случае невыполнения этих требований предполагалось продолжение террора.

Письмо, как можно убедиться, содержало весьма умеренные требования, «под которыми, по замечанию А.С. Баранова, - подписался бы любой представитель либерального общества». Это тоже было своего рода продолжением традиции, ведь письмо к Александру III являлось обращением, прежде всего, к обществу: террористы, предлагая «мирный» путь, в очередной раз преследовали цель оправдать себя перед ним и вновь обрести его расположение.

Таким образом, Народная воля, заявляла, как минимум о двух вариантах развития событий: реформы или революция, причем заявляла об этом не как об альтернативе, а как о двух равнозначных вариантах: народ она призывала к революции, общество - к требованию реформ. Говорить об изложении единой политической программы в прокламациях сложно еще и потому, что зачастую составлялись они разными людьми, без согласования друг с другом. Если при этом учесть многочисленные и, зачастую, трудно согласуемые между собой взгляды народовольцев на смысл своей борьбы, то «идейное единство», зафиксированное в программе, выглядит очень зыбким. Единство цели, совместные действия по ее достижению и личные связи ее участников не дают основания говорить ни о единстве их мотивов, ни об одинаковых, по крайней мере, внешних причинах, приведших и к цареубийству, и к написанию прокламаций, его разъясняющих. Существовал, однако, и третий вариант развития событий, о котором упоминает Л.А. Тихомиров в «покаянном» письме Александру III, - продолжение террора: сразу после 1 марта ему было предложено совершить покушение на нового государя, от чего он отказался.

В исторической литературе высказывалась точка зрения, что цареубийство не стало бы возможным, если бы Народная воля своевременно узнала о проекте М.Т. Лорис-Меликова. Этому противоречат несколько обстоятельств. Обстановка строгой секретности, в которой проект разрабатывался, порождала разного рода слухи, о которых упоминают современники событий. Кроме того, проект министра внутренних дел абсолютно не отвечал требованиям Народной воли, изложенным в прокламациях: положение о том, что «работы… комиссий должны бы иметь значение исключительно совещательное и ни в чем не изменяющее существующего ныне порядка возбуждения законодательных вопросов» устроить народовольцев не могло по определению. Террористы, рассчитывая на поддержку общества, могли сблизиться с либералами, но никогда не разделяли их воззрений, а тем более, не надеялись найти понимание со стороны либеральной группировки в правительстве. Как уже отмечалось выше, именно с этой группировкой Народная воля и вела борьбу за обладание общественным мнением. В.Н. Фигнер по этому поводу высказалась достаточно определенно: «1 марта не привело к практическим результатам в смысле экономического и политического переустройства России… это вполне справедливо. Но, не будучи в состоянии совершить это переустройство силами революционными, партия никогда не рассматривала верховной власти в современной ее организации силой, способной искренне взять на себя почин в этом деле». Радикальная молодежь после 1 марта жаждала не реформ, а революции.

Несмотря на то, что, по воспоминаниям современников (правда, только из левого лагеря) письмо было хорошо воспринято и дома, и за границей, отклика на это обращение не последовало. Видимо, была доля правды в оценке В.Я. Богучарского, который, отвечая на вопрос «что же делалось в марте - апреле 1881 г. в других сферах, подлежащих хоть какому-нибудь воздействию народовольцев? Какие движения произошли тогда как результат народовольческого воздействия?.», безапелляционно заявлял: «нигде и никаких». О предложениях народовольцев упоминалось, как правило, лишь в том случае, когда требовалось выразить гнев и негодование по поводу события 1 марта. Либеральная часть общества предложения народовольцев проигнорировала, сосредоточившись, как будет показано ниже, на совсем других проблемах. Это послужило поводом для обвинений ее в «предательстве» со стороны народовольцев. Л.А. Тихомиров, консервативная позиция которого в момент написания работы «Начала и концы. «Либералы» и террористы» не вызывает сомнений, оценивает такое поведение либералов как «нравственную низость» - получалось, что воспользовавшись цареубийством и получив возможность для выражения своих чаяний и продвижения собственных проектов, либералы фактически «сдали» террористов властям.

Зато прокламации привлекли внимание консерваторов, уловивших один важный момент. «Московские ведомости» отмечали: прокламация «гнусностью и ложью…превосходит всякое вероятие, хотя это не значит, чтоб она своим пошибом вовсе не походила на некоторые передовые статьи и фельетоны нашей либеральной прессы». «…Если страшное преступление надлежит объяснять тем, что не сделано надлежащей уступки «движению» [имеется в виду «конституционное движение» - Л.Д.], то значит, движению этому следует приписать связь с преступной шайкой…». М.Н. Катков в данном случае затронул больную тему связи либералов с террористами, а значит и общественной поддержки террора. В ноябрьском номере «Русского вестника» была опубликована статья некоего М. Де-Пуле, претендовавшая, очевидно, на научное объяснение феномена русского нигилизма. В ней, после обстоятельнейшего экскурса в историю разъяснялось, что реформы Александра II возбудили в интеллигенции «дурные страсти и противообщественные и противогосударственные инстинкты. Либеральность реформ не могла удовлетворить псевдолибералов и естественно должна была породить радикализм». При этом либералы были названы «белыми нигилистами». Позже и Л.А. Тихомиров уже с консервативных позиций назовет «общей матерью» революционных кружков и организаций «поток «передовых», «либеральных» идей» и в отдельной работе разовьет тему «компрометирующей связи» либералов и террористов. Автор одной из первых работ о революционном движении в России, проникнутый сочувствием к деятельности Народной воли, тем не менее, назвал письмо Исполнительного комитета «практически и политически неразумным» и выпущенным в неподходящий момент. Именно оно, по мнению К. Циллиакуса, породило в Александре III «новые сомнения относительности каких бы то ни было уступок», так как новый император не мог не заметить сходства между требованиями убийц его отца и чаяниями либералов. Несмотря на то, что последние никак не отреагировали ни на прокламации, ни на письмо, Народная воля, после 1 марта напрашиваясь на их поддержку, подала хороший аргумент в руки консерваторам.


2.2 Общественный и правительственный либерализм после 1 марта


Характерной чертой общественной перебранки, начавшейся в марте, стало не только взаимное обвинение либералов и консерваторов в предательстве, попустительстве, халатности и т.п., но и стремление приравнять противника к собственно виновникам произошедшего, придать ему статус если не прямого убийцы, то его морального пособника. Главным врагом Александра II и главным виновником трагедии, по мнению либералов, были консерваторы, ассоциировавшиеся с высшим чиновничеством и крупным поместным дворянством. Их вина в том, что они, прежде всего, не были «патриотами», то есть не поддерживали Александра II во всех его начинаниях, а всячески препятствовали ему. «Русская аристократия, русское дворянство, - писал несколько позднее, но в духе мартовской полемики, неизвестный автор воспоминаний «Правда о кончине Александра II», - испугалось либеральных мер царя-освободителя, ибо царь должен был идти вперед по раз начатому пути и уже изданные меры должны были повлечь за собою новые меры и повести в конце концов к сокращению прав дворянства, постоянно жившего и живущего на счет прочих слоев населения, к тому, что привыкли называть парламентской формой правления». Консерваторы заставили Александра II вступить на опасную дорогу реакции, хотя только либеральный путь мог бы выбить у радикалов почву из-под ног. Либералы обвиняли консерваторов и в том, что после убийства они радуются содеянному Народной волей. «Русская мысль» использовала довольно любопытный прием ведения полемики, начав с поддакивания консерваторам: «Есть, пожалуй, одно только средство, одна только форма непосредственного участия общества в борьбе с крамолою - это восстановление слова и дела [курсив авторский - Л.Д.]». Вслед за этим, однако, следовал противоположный тезис: «Подобные или близко к тому подходящие желания, высказываемые некоторыми органами нашей печати, свидетельствуют, к сожалению, о существовании анархических влечений в среде некоторой части русского общества. Кто высказывает такого рода идеи, тот отрицает самые основания государственного строя. Это - пугачевщина наизнанку, и либералы с одинаковой энергией отвергают обе пугачевщины». «Цареубийцы наказаны. Действительные же виновники этого печального исторического события торжествуют», - таков вывод либералов.

С первых же дней после цареубийства либеральная печать поспешила отмежеваться от всяческих сравнений с радикалами-террористами. «Если верить газетным известиям, - писал в апреле 1881 года «Вестник Европы», - в Швейцарии кто-то сравнил Рысакова с Вильгельмом Теллем… Мы привыкли с самого детства видеть ее [фигуру Вильгельма Телля - Л.Д.] в ярком поэтическим свете, привыкли сочувствовать легендарному герою лесных кантонов или, по крайней мере, оправдывать его самосуд над Гесслером. В этом сочувствии, в этом оправдании можно найти некоторую долю фальши, незаметную именно в силу привычки; но есть ли в нем что-либо такое, что могли бы эксплуатировать в свою пользу современные политические убийства? По нашему мнению, решительно ничего <…>. Бесцельность, бесплодность политических убийств остается общим правилом, за которое говорит вся история, и которое не могут поколебать ссылки на предания еврейской и швейцарской старины». По замечанию Н.В. Нарбекова, сделавшего обзор столичных газет, выходивших в марте 1881 года, «все органы, за единичными исключениями, заявили… свое безусловное отрицательное отношение к событию 1 марта. Другого отношения, конечно, и не могло быть в легальной печати. Но либеральные органы выразили свое отношение в более или менее пространных редакционных статьях, написанных обычно в высокопарном тоне и соответствующими выражениями, реакционные же ограничились немногими строчками. Причины понятны. Либеральные органы думали, что их могут заподозрить в сочувствии «крамоле», и желали как можно резче отгородиться от революционеров».

В либеральных кругах общества царило оживление и настроение, близкое к предпасхальному: скорбь сменялась надеждами на лучшее. Проследить их реакцию можно по «толстым» журналам того времени, которые совмещали взвешенность подхода с оперативностью подачи материала. В данном случае рассматриваются публикации таких изданий, как «Русская речь», «Русское богатство», «Русская мысль», «Вестник Европы», «Отечественные записки». Из них последний журнал придерживался более демократичного направления (не в последнюю очередь из-за своего редактора - М.Е. Салтыкова-Щедрина), а остальные стояли на умеренно-либеральных позициях. Отдельно следует сказать о журнале «Русское богатство». Дело в том, что до марта 1881 года издание являлось органом группы литераторов-народников, однако уже апрельский номер вышел с фамилией нового редактора, а журнал полностью сменил направление. Интересно, что Главное управление по делам печати не торопилось с утверждением главного редактора, ставя изданию в вину его прошлое, от которого новая редакция, в свою очередь, активно отмежевывалась.

С марта-апреля 1881 г. на страницах «толстых» журналов началось обсуждение создавшейся обстановки. «Отечественные записки» выражали «искреннее желание… чтоб с наступлением нового царствования начался и новый период русской жизни». Ожидание перемен стало главной чертой общественных настроений. Сомнения в изменении правительственной политики и курса, начатого М.Т. Лорис-Меликовым, не допускались - на утверждавших обратное консерваторов обрушился поток обвинений чуть ли не в предательстве национальных интересов. В передовой статье «Русской мысли» Александр III назван «царем правды и добра», и не без намека подчеркивалось, что «русский народ услышал его слово, изрекшее обет посвятить всю свою жизнь попечениям о благоденствии, могуществе и славе России и великое, исполненное благости, намерение следовать отцу своему и закончить дела, начатые им». При этом важнейшим условием дальнейших преобразований должно было стать участие общества в их обсуждении: по словам «Вестника Европы», «преобразовательная работа, совершенная с участием общества - если только участие это не перестанет быть чем-то экстраординарным, случайным, представляет… существенно важное преимущество: преимущество прочности, устойчивости». Инициативы властей воспринимались именно в таком свете. «Отечественные записки» «на ура» восприняли импровизацию петербургского градоначальника Н.М. Баранова по привлечению общества к утверждению порядка и созданию при градоначальнике совета «с совещательными функциями». Аргументы в возникшем споре с консерваторами черпались непосредственно из текста высочайшего повеления от 18 марта, речи Н.М. Баранова и утверждения генерала Трепова о том, что «полиция, при всей добровольности своих намерений и содействия общества не может достигнуть никаких целей». Кроме того, хотя совет и считали временным, но высказывалось мнение, что если он будет жить и развиваться, это приблизит русскую полицию к европейской. Одновременно редакция не упустила случая покритиковать манеру проведения выборов и выразить надежду, что в следующий раз порядка будет больше. Вывод из этого следовал отнюдь не скромный: «часть бремени власти должна слагаться на общество», а со временем такое положение должно распространиться и на губернаторскую власть. Разумеется, нельзя не заметить в этой статье иронии. Барановская комиссия у современников вызывала, в основном, однозначные чувства, и в этом смысле градоначальнику, ставшему объектом каламбуров, вряд ли можно позавидовать. Авторитет Трепова в либеральных кругах также был невысок. Но редакция «Отечественных записок» тонко чувствовала ситуацию - ее юмор был неявен, но понятен, а выражение лояльности к властям позволяло надеяться на то, чтобы быть услышанной, если не ими, то обществом.

«Вестник Европы», выражая уверенность в том, что «традиция реформ передается новому царствованию не затемненною продолжительным перерывом, а обновленною, живою», ради такого случая оправдывал даже необходимость репрессий, разумеется, при условии, что правительство отличит их от террора, в чем не могло быть сомнения. Тем не менее, осторожно (на всякий случай) указывалось на их разницу: она, по мнению, редакции, заключалась в том, что «первые поражают только виновных, а последние не разбирают правых и виноватых». Кстати, это было вполне в духе лорис-меликовской программы, чем лишний раз подтверждалась лояльность правительству.

Отражением надежд либеральной части общества стали распускаемые ею слухи о конституции. А.А. Бобринский писал: «Идет слух о том, что через 3 или 4 дня или недели встанет вопрос о созыве совещания именитых людей… трех депутатов от каждого земства. Неизвестна еще программа, какая им будет предложена, но меня хотят уверить, что бумага об этом уже подписана <…>. «Одна конституция может нынче спасти Россию!» - «Да!» - «Никогда!» (таковы еженедельные разговоры всех и всюду)». Сам он полагал, что «конституция или, по крайней мере, народное представительство, по-видимому, есть средство защиты, указанное провидением. Дай Бог, чтобы император не дал себя ослепить ужасным положением, в каком он находится». Тем не менее, слово «конституция», по замечанию исследователя, «не было при этом сказано ни одной газетой», что объяснялось отчасти цензурными ограничениями, наложенными М.Т. Лорис-Меликовым. Однако отсутствие заветного слова, набранного печатным шрифтом, вовсе не означало, что либеральная мысль находилась в упадке.

Свои проекты государственного переустройства предложили наиболее заметные либеральные деятели. К.Д. Кавелин, связывавший проблему реформирования России прежде всего с развитием нравственной личности, считавший, что сильная центральная власть возможна только в виде неограниченной монархии, уже к концу 70-х гг. «вполне определился как противник введения конституции в принципе, отказываясь рассматривать ее даже в качестве отдаленной цели». Однако, как и большинство общественных деятелей того времени, все проблемы русской жизни он склонен был объяснять непригодностью механизма управления, и начиная с середины 70-х гг. требовал административной реформы, предусматривавшей не только изменение состава и функций существующих учреждений, но и введение в государственные органы неконституционного выборного представительства . В феврале 1880 г. он обращался с письмом к М.Т. Лорис-Меликову, где говорил об исключительной способности представительства «укрепить власть, ослабленную теперь висящим на воздухе составом высших и низших чиновников». В то время он считал земское представительство сначала «элементом, пополняющий состав государственных установлений», а затем и особый органом, даже системой органов: от «крестьянской общины, вполне автономной во всех делах, до ее одной касающихся; затем союзы общин уездные и губернские со своими выборными представительствами: а целое завершится общим земским собором под председательством самодержавного, наследственного царя». Однако, после 1 марта его проекты носили более ограниченный характер: «в программе… ближайших политических преобразований, адресованной Кавелиным Александру III, представительству нашлось место только в составе Государственного совета. Выборные от губернских земств должны были, по замыслу Кавелина, составить половину численности этого органа на правах его членов».

Еще более сложной была позиция Б.Н. Чичерина. В 1878 г., в изданной за границей брошюре «Конституционный вопрос» он подчеркивал необходимость конституционных преобразований в стране, однако настаивал на их постепенности, предлагая начать преобразования с «приобщения выборных от губернских земских собраний к Государственному совету и публичности заседаний последнего», в результате чего общество втянется в обсуждение политических вопросов. Однако после 1 марта 1881 года его позиция меняется: в дневнике и воспоминаниях нередко проскальзывают выражения, которые сделали бы честь любому консерватору. В письме к К.П. Победоносцеву под названием «Задачи нового царствования» он констатировал, что «правительство не доверяет обществу, общество не доверяет правительству», и «теперь всякое ограничение власти было бы гибельно». Б.Н. Чичерин отрицал в данный момент необходимость реформ местного самоуправления, расширение прав печати, а также оправдывал решительное подавление революционного движения, признавая, что послабления, а тем более введение конституционных порядков только ослабит общество и усилит радикальную оппозицию. Однако именно потому, что власть нуждается в данный момент в поддержке общества для борьбы с крамолой, она должна пойти на призвание выборных от дворянства и земства в Государственный совет, но не для того, чтобы «почерпать из него несуществующую в нем мудрость, а с тем, чтобы воспитать его к политической жизни, создавши для него такие условия, при которых возможно правильное политическое развитие». В результате общество, уровень которого вследствие этих мер повысится, установит «живую связь» с правительством и тем самым создаст альтернативу бюрократии, которая «износилась» и не в силах более выполнять возложенных на нее функций.

В.Д. Зорькин, а вслед за ним и Ф.А. Петров считают эту записку тактическим ходом, при помощи которого убежденный либерал и «принципиальный сторонник постепенного введения конституционной монархии в России» продвигал свои проекты во властные структуры. Более взвешенной представляется позиция В.А. Китаева, который склоняется к оценке Б.Н. Чичерина как «консервативного либерала», подтверждением чего служат хотя бы ретроспективные нападки общественного деятеля на умеренную программу М.Т. Лорис-Меликова, критика либерального «Вестника Европы». К этому можно добавить сам факт обращения Б.Н. Чичерина со своим проектом к консерватору К.П. Победоносцеву и ту настойчивость, с которой он предлагал последнему свой проект, послав обер-прокурору Синода не одно письмо. В позиции, занятой Б.Н. Чичериным после 1 марта, В.А. Китаев усматривает проявление «ситуативного консерватизма». В этом смысле, хотя либерализм Б.Н. Чичерина принципиально расходился с точкой зрения К.Д. Кавелина, близкого к славянофилам (которых Чичерин не принимал), их позиция после 1 марта 1881 года оказалась во многом сходной, так как имела в основе общую для обоих мыслителей идею доверия и единения общества и правительства перед лицом крамолы.

Сходных воззрений придерживался и А.Д. Градовский. В марте он представил Александру III записку, в которой выступал за призвание общественных представителей к управлению, мотивируя это тем, что таким образом правительство лучше сможет узнать нужды общества. Специфика позиции А.Д. Градовского заключалась в том, что ему, в отличие, скажем, от Б.Н. Чичерина, был известен аналогичный проект М.Т. Лорис-Меликова - нельзя сказать, правда, насколько подробно. Хотя записка и являлась, по-видимому, результатом индивидуального творчества и не была инспирирована М.Т. Лорис-Меликовым, изложенные в ней идеи были очень близки к тем, что высказывались министром внутренних дел в его докладах, вплоть до идеи однородного министерства.

После 1 марта появилось и несколько проектов земских либеральных деятелей. Эти проекты вполне органично сочетаются с «серией верноподданнических адресов на имя нового императора с мольбами о «продолжении великих реформ»», речами некоторых земских деятелей в собраниях и попыткой созвать земский съезд не просто для совещания по конкретным земским проблемам, а для «обсуждения настоящего положения дел и средств для выхода из него» (инициатором стал земский деятель Новгородской губернии Н.Н. Нечаев; попытка организации съезда закончилась неудачей). А.В. Васильчиков в записке «По поводу призыва земских людей к разработке некоторых законопроектов» предполагал включить выборных от земства не в высшие органы государственной власти, а в состав Главного комитета об устройстве сельского состояния для обсуждения законопроектов по крестьянскому делу. А.И. Кошелев в брошюре «Где мы? Куда и как идти?», выступая «за самодержавие, против бюрократии и конституции», предлагал создать постоянный совещательный земский орган либо специальную комиссию для обсуждения переданных правительством на ее рассмотрение дел и ходатайств земских учреждений («общую земскую думу» по его выражению).

А.А. Навроцкий в журнале «Русская речь», уже после отставки М.Т. Лорис-Меликова, предлагал альтернативу не только вольно трактуемому европейскому конституционализму, но и однозначно понимаемой русской бюрократии (считая ее одним из «поползновений» на «народное благо»), в системе его ценностей не последнее место занимали гражданский долг и гласность. Последняя виделась автору статьи «источником развития в массах общечеловеческой цивилизации», приучающей людей «стараться об общем благополучии». Кроме этого, читателям предлагалась программа, подобная той, что еще совсем недавно разрабатывалась М.Т. Лорис-Меликовым. Автор подчеркивал, что призыв народных представителей к обсуждению практических вопросов ни в коем случае не претендует на законодательные прерогативы верховной власти. При всей близости взглядов автора статьи славянофилам, он явно избегал конкретного определения предлагаемого учреждения.

Характерной чертой этих проектов был их подчеркнутый антиконституционализм, авторы делали упор на то, что реализация их предложений приведет не к установлению конституционного строя, а наоборот, убережет общество от слишком смелых либеральных фантазий. В этом смысле все они схожи по своей цели с проектом М.Т. Лорис-Меликова, о котором ходили слухи, хотя он и не был известен в деталях. Таким образом, определенная часть общества считала событие 1 марта кризисом консерватизма, видела реальную возможность установить контакты с правительством, упирая, правда, прежде всего, на восстановление порядка. Слово «порядок» сделалось всеобщим фетишем. Не менее смысла вкладывалось и в слово «лечение»: медицинская терминология часто употреблялась как консервативными, так и либеральными изданиями для обозначения состояния страны.

П.А. Зайончковский в своей работе «Кризис самодержавия на рубеже 1870-1880-х гг.» рассматривая часть этих проектов, считал, что призыв «цензовых представителей общества к управлению страной» в первую очередь преследовал цель борьбы с революционным движением». Это верно лишь отчасти. Как отмечалось выше, Народную волю и другие радикальные организации общество не считало серьезной политической силой. Признавая вред революционного движения, русские общественные деятели считали его лишь следствием главной болезни - бюрократии, излечить которую можно лишь при условии объединения, доверия и совместной работы общества и правительства. Поэтому наиболее подходящим для определения подобных проектов был бы, возможно, эпитет «антибюрократические». Очевидно, нет основания называть их конституционными только на основании того, что их реализация была бы шагом на пути к ограниченной монархии. Во всяком случае, сами авторы активно против этого протестовали.

Впрочем, из либеральной среды все же вышло несколько радикальных на тот момент предложений, которые позволили высказать себе некоторые периодические издания. На примеры подобной смелости не без симпатии указывал еще В.Я. Богучарский, цитируя передовые газет «Страна» и «Голос», появившиеся в первые мартовские дни. «Страна», в частности, говорила о том, что «надо устроить в правильном общественном порядке громоотводы для личности главы государства. Надо, чтобы основные черты внутренних политических мер внушались представителями русской земли, а потому и лежали на их ответственности. А личность русского царя пусть служит впредь только светлым, сочувственным символом нашего национального единства, могущества и дальнейшего преуспеяния России». «Молва», доказывая, что русский царь «не может быть ни соучастником какой бы то ни было из политических партий, ни тем более ответчиком за которую-либо из них», приводила в пример англичан, которые «прочно и незыблемо установили основание своего государственного здания». «Голос» проводил мысль о «разделении ответственности за государственные меры между ближайшими советниками и исполнителями державной воли», что в свою очередь должно повлечь за собой «установление тех органов общественно-государственной жизни, пред которыми исполнители ответственны». С.Н. Драган на примере газеты «Голос» вполне убедительно показал, что часть либеральной оппозиции в своих требованиях оказалась гораздо смелее либеральной бюрократии, чем навлекла на себя гнев министра внутренних дел. В свете этого ошибка Н. Русанова, приписавшего авторство некоторых либеральных статей радикальным деятелям, не выглядит слишком нелепой. Следует, однако, заметить: предложения носили характер хотя и весьма прозрачных, но намеков, и не представляли собой развернутых проектов, что отчасти объясняется способом подачи материала (в подцензурных изданиях), а отчасти, вероятно, тем, что упор делался не на способы, а на саму идею ограничения власти.

Всплеск активности общественных либеральных сил происходил на фоне событий, которые разворачивались во властных структурах. Ход борьбы правительственных группировок в марте-апреле 1881 года детально рассмотрен в ряде исследовательских работ. Опираясь на разную аргументацию, их авторы, так или иначе, приводят читателя к мысли, что, хотя предпосылки для «консервативного поворота» и существовали, появление манифеста 29 апреля было неожиданным - и для либеральной группировки во главе с М.Т. Лорис-Меликовым, и для общества в целом.

Сейчас не подвергается сомнению, что программа преобразований М.Т. Лорис-Меликова была глубоко продуманной, и, более того, многие ее положения были подготовлены либерально-демократической публицистикой 1860-1870-х гг., то есть действительно отвечали общественным потребностям. Программа была комплексной, включала преобразования губернского, земского, городского управления, изменения в финансовой системе и решение крестьянского вопроса, призыв выборных в государственные комиссии был частью этой обширной программы. Общество рассчитывало на долгосрочные перспективы, исходя из реальных изменений, которые проводились явочным порядком, а так же основываясь на заявлениях М.Т. Лорис-Меликова, которые он сделал перед представителями печати 6 сентября 1880 г. Слухи о январском и апрельском докладах 1881 г. подпитывали надежды либеральной части общества и усиливали симпатии к министру внутренних дел.

Положение либеральной группировки после 1 марта 1881 года было неустойчивым, но и небезнадежным. Об этом говорят итоги заседания совета министров 8 марта и совещания 21 апреля, воспринятые либералами как победа. Свидетельствуют об этом доклад М.Т. Лорис-Меликова от 12 апреля и проект второго правительственного сообщения, одобренный Александром III, сохранившие главное положение будущей реформы - привлечение общественных представителей к участию в решении насущных проблем. К тому же, политическое влияние М.Т. Лорис-Меликова на Александра III еще в бытность его наследником, возможно, было не меньшим, чем нравственное влияние К.П. Победоносцева: об этом свидетельствует и сохранившаяся переписка, и то обстоятельство, что наследник не просто участвовал в заседаниях, посвященных проекту, но и поддерживал графа в его начинаниях. Вплоть до появления манифеста проект министра внутренних дел не был окончательно отвергнут.

Между тем, обращает на себя внимание настрой либеральной группировки в целом и М.Т. Лорис-Меликова в частности. Не только ярые противники реформ обвиняли его в случившейся трагедии, но и сам он чувствовал свою вину, сразу же после 1 марта подав прошение об отставке. Александр III ее, как известно, не принял даже вопреки настойчивым просьбам К.П. Победоносцева. О растерянности графа с негодованием писал П.А. Валуев: «министр внутренних дел стушевался и даже не обнаруживает никакого участия в делах охранения или восстановления общественного порядка в столице». О настроениях, царивших в либеральной правительственной группировке можно судить по дневнику Д.А. Милютина. 16 марта они с М.Т. Лорис-Меликовым приходят к заключению, «что оба должны еще некоторое время находиться в выжидательном положении, пока не выяснится, который из двух противоположных путей выбран императором». 15 апреля он записывает свой разговор с А.А. Абазой, который «сознает ненормальность теперешнего порядка вещей, но считает нужным выждать некоторое время, прежде чем решаться сойти со сцены [курсив мой - Л.Д.]». Накануне совещания 21 апреля «граф Лорис-Меликов очень разочарован; не предвидит ничего хорошего», а разговор между либеральными министрами идет не о проектах, а о том, чтобы выяснить завтра «можем ли мы, с нашими понятиями убеждениями еще долее тянуть лямку, не зная, куда тянем». При этом Д.А. Милютин отмечает, что «внешние» обстоятельства для них вполне благоприятны: не только положительный исход совещаний, но и отношение Александра III: «государь, как кажется, относится сдержанно к внушению с разных сторон: к Лорис-Меликову продолжает пока показывать доверие» (запись 16 марта). К.П. Победоносцев же, «несмотря на свое влияние во дворце, чувствует, по-видимому, неловкость своего положения» (запись 15 апреля). Несмотря на то, что М.Т. Лорис-Меликов продолжал разрабатывать свой проект после 1 марта, его активность в качестве защитника либеральных преобразований значительно снизилась: «героем» заседаний 8 марта и 21 апреля стал не он, а А.А. Абаза. Вполне понятно, что на настроение либеральной группировки негативное воздействие оказывала активная деятельность К.П. Победоносцева и других личностей, по выражению Д.А. Милютина, «желающих всплыть по новому течению», а также сама обстановка, в которой протекала борьба. Но ключевым словом для характеристики деятельности либеральной группировки в этот период становится не «действие», а «выжидание» и «неуверенность». Обращает на себя вынимание готовность не отстаивать свои проекты, а уйти, как только представится возможность. А.С. Суворин передавал свой разговор с М.Т. Лорис-Меликовым, который готов был подать в отставку, «как только пойдут против его убеждений», причем эта позиция не была лишена оттенка демонстративности: «Я сумею оставить свой пост», - заявлял министр внутренних дел. Этот оттенок был уловлен и М.М. Стасюлевичем: «Тоже мне вообразили, - говорил он о М.Т. Лорис-Меликове, А.А. Абазе и Д.А. Милютине, - что они европейские министры и вышли в отставку, когда от них этого никто не требовал». Как можно будет убедиться в дальнейшем, это разительно отличалось от настроя К.П. Победоносцева, который так же, как и либералы, после 1 марта находился в весьма неустойчивом положении.

Не способствовало укреплению позиции министра внутренних дел размежевание с либеральной печатью. М.Т. Лорис-Меликов подчеркивал ограниченность своей программы, подчиненность ее задачам момента. Обращаясь за поддержкой к обществу, он надеялся, что его инициативы могут дать «правильный», то есть нужный правительству «исход заметному стремлению общественных сил к служению Престола и Отечества». Свой проект он проводил как антиконституционный, практически необходимый шаг, руководствуясь насущными задачами, а не политическими теориями, предпочитая опираться на поддержку верховной власти в лице государя. В литературе высказывается справедливое мнение о том, что «возможно, после 1 марта настал момент, когда реформатору надо было ориентироваться прежде всего на общественную поддержку своих планов. В печати началась кампания в защиту представительства, но она была пресечена цензурой по воле самого Лорис-Меликова, надеявшегося завоевать доверие нового царя».

Кроме того, М.Т. Лорис-Меликов никогда не говорил, что России нужна свободная печать, способная выступать с собственными инициативами. Заявляя в докладе от 11 апреля 1880 г., что русская печать имеет «своеобразное влияние, не подходящее под условия Западной Европы, где пресса является лишь выразительницею общественного мнения, тогда как у нас она влияет на самое его формирование», он подчеркивал необходимость в надлежащем руководстве этим процессом со стороны власти. В докладе от 20 сентября 1880 г. он обращал внимание на то, что «создание такой прессы, которая выражала бы лишь нужды и желания разумной и здравой части общества и в то же время являлась верным истолкованием намерений правительства, - есть дело весьма трудное и достижимое только продолжительным временем. Сознавая всю важность такой прессы, я усиленно стремлюсь к ее устройству и надеюсь, что достигну цели, хотя невозможно, чтобы в отдельных случаях не проявлялось уклонение». Таким образом, М.Т. Лорис-Меликов считал необходимым создание не свободной, а лояльной правительству прессы, которая могла обсуждать насущные проблемы, но не правительственные решения. Он, скорее, был адептом ограниченной гласности, нежели свободы слова.

Однако, либеральная часть общества после 1 марта 1881 года демонстрировала несколько другие устремления, настаивая на участии общества в обсуждении политических проблем. А.А. Бобринский писал по этому поводу: «» Я не встретил еще в России умной головы…» - будто бы сказал Александр III после потрясений предшествующего царствования. Sinon e vero e mal trovato… так как он может быть более счастливым, чем Диоген, и, взяв фонарь, найти у нас и головы, и сердце, и руки, на которые он может опереться и которые мы уже давным давно ему протягиваем».

Либеральная часть общества, особенно же либеральная пресса пыталась навязать М.Т. Лорис-Меликову программу, которой не он предполагал и от которой отмежевывался. Откровенным «предательством» по отношению к нему стали упоминавшиеся передовые в «Голосе», который считался официозом министра внутренних дел. Главными словами для него были успокоение и порядок, но в понимании их он разошелся с либеральным общественным лагерем. В результате, размежевание либералов, и до мартовских событий составлявших довольно аморфный лагерь, усиливало позиции противоположной стороны. Александр III, так же, как М.Т. Лорис-Меликов желавший стабильности и порядка, подписал манифест, составленный К.П. Победоносцевым, что ознаменовало собой так называемый «консервативный поворот».

Манифест 29 апреля 1881 года и отставку М.Т. Лорис-Меликова либеральная часть общества восприняла без паники и внешне спокойно. «Русская речь», вполне лояльная к премьер-министру и его деятельности, которая, по словам издания, «в данную минуту наилучшим образом могла бы помочь водворению порядка и правильного хода дел», тем не менее, считала его уход после 1 марта вопросом времени: «принял ли он все имевшиеся в его распоряжении меры, чтобы обезопасить проезд государя и охранять его особу? Справедливость требует ответить - нет… Таким образом… известная доля… ответственности ложится и на министра внутренних дел». В отставке современники пытались увидеть банальную причину - роковую оплошность в исполнении обязанностей по охране царя.

Что касается манифеста, то хотя были попытки представить выраженный в нем курс правительства как глубоко отличный от лорис-меликовского, и либеральные, и консервативные издания отказывались понимать документ однозначно. «Вестник Европы» со своих страниц заявлял, что «манифест 29-го апреля написан в общих выражениях, а потому наиболее знаменательное его место [о том, что Александр III намеревается встать «бодро на дело правления» - Л.Д.] определяет задачу правительства отрицательно, но не положительно; оно показывает нам, что именно отвергнуто, что не будет допущено правительством, но еще не объясняет, что будет сделано, предпринято им». «Русская речь», соглашаясь с консервативными изданиями, что манифест утверждает «действительно самодержавную власть», понимала под ней власть, опирающуюся на народ посредством выборных, имеющих совещательные функции, что противопоставлялось западным конституционным учреждениям. Позиция «Русского богатства» по поводу манифеста была демонстративно - «непонимающей» - журнал отказывался истолковать его как свидетельство перехода правительства на консервативные позиции и пытался найти в нем черты прогрессивности. А. Комаров недоумевал по поводу радости консервативной части общества. Фраза манифеста, призывавшая подданных принять участие в искоренении «неблагополучия» расценивалась им не иначе, как подтверждение правильной позиции либеральной прессы: периодическая печать, по мнению «Русского богатства», могла это сделать «только путем оглашения всех «неправд» и «хищений» и всякого рода «беспорядков», а равно и путем обличения всевозможных «патриотов своего отечества», под маскою благонамеренности преследующих личные интересы во вред интересам страны».

К слову, недоумение вызвал манифест и в консервативной среде. Е.М. Феоктистов пишет, что М.Н. Катков «ни тогда, ни впоследствии не одобрял манифеста», и от себя прибавляет: «И действительно, к чему было это торжественное заявление перед лицом всего народа? В предшествующее время было не мало заявлений подобного рода, и общество изверилось в них, приучилось не придавать им серьезного значения; требовалось действие, а не более или менее пышные формы, если государь хотел засвидетельствовать, что со вступлением его на престол порвана всякая связь с прежним направлением, то достаточно было бы просто-напросто уволить [заметим, речь идет об увольнении, а не о добровольной отставке - Л.Д.] министров, которые в общем мнении служили наиболее видными представителями этого направления». Во вполне консервативном духе писал К.П. Победоносцеву Б.Н. Чичерин: «Очень жалко, что не можем с Вами лично переговорить; Вы бы мне растолковали то, что до сих пор остается для меня непостижимым, именно, отчего нельзя было просто сменить людей, шедших по вредному направлению, а нужно было издать по этому поводу манифест, который для нас, живущих в провинции, остался совершенно непонятным».

Тем временем, заявив о своей новой позиции, власть со своей стороны пыталась установить контакт с обществом. Задачи охраны общественного спокойствия ставились в циркуляре нового министра внутренних дел графа Н.П. Игнатьева, но в весьма специфическом смысле: «Первою задачею настоящей деятельности правительства, при постоянном и живом содействии общественных сил страны, поставило искоренение крамолы. В деле этом не стоит полагаться исключительно на усилия полиции, собственным начинанием и энергичным сопротивлением всякому появлению мятежного духа общество должно оказать противодействие этому гибельному направлению и тем лишить злоумышленников всякой опоры». Примечательно то, что циркуляр обвинял в произошедшем общественность, «ибо в недавнем еще прошлом, только благодаря безучастному отношению к ним (злоумышленникам) общества, эти люди могли приготовить совершение своих злодеяний». Новый министр не преминул указать и пути к «служению и содействию», намекая на помощь сыскным органам.

На это предложение либеральная периодическая печать отреагировала точно таким же образом, что и на манифест, использовав отдельные его положения для развития собственных идей. «Русская мысль», давая понять, что ей ясен истинный смысл циркуляра, оценила его положительно: «В циркуляре нет признаков возвещенной «Московскими ведомостями» «национальной политики». Наоборот, земству и городским сословиям… торжественно обещано, что дарованные им права останутся в полной неприкосновенности». Насчет же содействия властям тактично возвещалось: «Мы не решаемся думать, что в данном случае речь идет об участии местных жителей в так называемой исполнительной, полицейской власти». Далее проводилась заветная для либералов мысль: «Самоуправление и представительство имеют надлежащее место в области законодательной власти и контроля за действиями администрации». Для этого необходимо «установление законом начала личной неприкосновенности, свободы совести, печати и слова». Выражалась надежда, что Игнатьев пойдет по пути своего предшественника. В другом номере содержалась полнейшая уверенность, что «граф Игнатьев не верит в силу господствующей у нас бюрократии и противополагает ей деятельную и живую силу общества, которая должна составлять единственно прочную опору для правительства во всей его деятельности».

Собственно говоря, тактика журнала была вполне понятна - демонстрация лояльности новому правительству позволяла высказать недовольство новой политикой под видом критики бюрократии: это касалось в данном случае ужесточения цензуры и было связано с предупреждениями и приостановкой издания ряда либеральных изданий. «Наше правительство в последнее время сделало столь веские и внушительные заявления о своем «тесном и неразрывном союзе с народом», что после этого всякая мысль о направлении внутренней политики, не согласной с направлением общества, должна быть совершенно оставлена» - и как бы невзначай замечалось, что реальность с этим не очень-то и согласуется.

«Вестник Европы» был более прямолинеен - у него циркуляр не вызывал иллюзий, и журнал не думал этого скрывать: «Если наша догадка не лишена основания, различие между прежней программой и нынешней программой, заступившей на ее место, выступает на вид в ярком свете. Мы желали бы ошибаться и не теряем надежды, что будущее докажет нашу ошибку». Положение циркуляра, в котором говорилось, что «нравственная чистота, вера в свое дело и преданное служение должны быть святым долгом каждого», вызвало у обозревателя «Вестника Европы» жесткое неприятие: «…Не следует упускать из виду, что нравственный строй целого общества и даже отдельных лиц не может быть изменен предписаниями свыше, как бы они не были основательны и авторитетны». Но эта фраза циркуляра послужила очередным поводом для выражения идей гласности и представительных учреждений: «Мы не отрицаем силы слова, значения проповеди или увещевания; нам кажется только, что предоставляя им полную свободу, - и этим самым всего лучше способствуя их успеху, - правительство должно действовать другими средствами, прямо соответствующими его роли. Оно должно работать над созданием таких учреждений, которые благоприятствовали бы развитию хороших сторон человеческой природы, не давали бы пищи ее дурным инстинктам, поднимали бы умственный и нравственный уровень народа». «Русская речь» была краткой и лаконичной: «…что же касается до циркуляра графа Игнатьева, то мы не можем сказать о нем ничего, пока не увидим, какими именно мерами граф желает осуществить на практике намеченные им цели».

Либеральная часть общества сопротивлялась попыткам правительства привлечь ее к «государственной деятельности», она не желала участвовать в охране порядка в качестве помощника полиции и показывала, что готова брать на себя ответственность за беды в стране только в том случае, если она не только свободно сможет обсуждать их, но и самостоятельно вырабатывать способы их искоренения.

В конечном счете это привело к разочарованию сторон. Проблема была и в том, что правительство, считая общество главным виновником происшедшего, не могло больше доверять ему. Как замечал великий князь Александр Михайлович, «идиллическая Россия с Царем-Батюшкой и его верноподданным народом перестала существовать 1 марта 1881 г. Мы понимали, что русский царь никогда более не сможет относиться к своим подданным с безграничным доверием… Романтическая традиция прошлого и идеалистическое понимание русского самодержавия в духе славянофилов - все это будет погребено вместе с убитым императором, в склепе Петропавловской крепости». Поэтому вполне естественным стало, в конце концов, пресечение любой общественной инициативы, и навязывание обществу правительственных взглядов, определенного поведения.

Тем не менее, либеральная часть общества не собиралась отказываться от своих надежд. Остро ощущая немногочисленность своих рядов, либералы делали упор на значимости своего мнения. Рецензия на книгу Ф. Гольцендорфа «Роль общественного мнения в государственной жизни», помещенная в «Русском богатстве», между прочим указывала, что «роль и значение общественного мнения далеко еще не выяснились, не определились», но «анализируя всесторонне всю современную действительность, легко убедиться, что в ней лишь зарождаются намеки того, чем впоследствии должно быть общественное мнение». Чуть ранее «Вестник Европы» доказывал право печати выражать общественное мнение: «Нам говорят, что печать не представительница общества, еще меньше народа. Совершенно справедливо; но что же делать, если мысли, бродящие в народе и получающие более определенную силу в обществе, могут быть помимо исключительных обстоятельств высказываемы одною только печатью? Что же делать, если нет других путей для их заявления, других средств для их проверки? Откроются такие пути, появятся такие средства и роль печати изменится, умалится сама собою». Не раз повторялось характерное для того времени убеждение, что пресса понимает чаяния народа и свобода печати важна не только для общества, но и для народа.

К лету 1881 года заметно изменение тона печатных изданий. Период ожиданий уступает место тоске. В публикациях появляются пессимистические мотивы: «назревает исторический нарыв», насущная задача сейчас «искать новых экономических и политических форм, центром которых было бы счастье всех и непосредственнее всего счастье наиболее несчастных», «процесс разложения между тем затягивается», «жизнь должна непременно повеселеть и обновиться: она бессмертная красавица, которая только на время становится старухой». В отсутствие преобразований гласность становится единственной надеждой: «Отличаясь всегда крайней умеренностью желаний, часто, в ожидании лучшего, подыскивая только сносные формы для худого, мы и в данном случае желали бы пока немного, только одного - в сущности очень безобидного для г. Чиновника условия - это контроля гласности и общественного мнения по возможности везде и в особенности там, где больше всего мрака и где он тщательнее всего оберегается <…>. Пускай упадет всюду хоть один луч света и осветит неизвестную действительность. Если в ней нет ничего такого, что боится света, то, конечно, ей и конфузиться нечего. Гласность не компрометирует же нисколько, например, новых судов, а, напротив, охраняет их достоинство и поддерживает их авторитет. То же самое было бы и во всех других случаях».

В это время либеральной печатью предпринимаются безуспешные попытки в очередной раз отбиться от навязываемого сравнения с нигилистами, критикуется «реакция» в лице И.С. Аксакова, М.Н. Каткова и «их приспешников». Так как с поворотом правительственного курса поделать уже ничего нельзя было, оставалось обвинять консерваторов в «игре в реакцию». Хотя все понимали, что это уже не игра. Не зря одновременно мелькает и симптоматичное выражение - «позади у нас остается эпоха реформ». Даже тактичная «Русская мысль» переходит на оправдательный тон: «легальную оппозицию не следует считать врагом правительства», т.к. она, «добиваясь известных изменений существующего порядка не прибегает для этого к каким-нибудь насильственным средствам, но стремится к достижению своих целей мирным и законным путем. Собственно говоря, оппозиция есть не враг правительства, но временного господствующего в нем направления <…>. Мы отнюдь не допускаем мысли о возможности существования в нашем правительстве узкого стремления поддержать одну какую-нибудь из общественных партий при помощи искусственных мер, стесняющих деятельность другой».

Осенью дискуссии были практически свернуты. «Вестник Европы» сетует на «неопределенность». Положение либеральной печати осложнялось цензурными преследованиями. Совершенно справедливо полагая, что свобода печати характеризует программу правительства, в предостережениях либеральным газетам видели плохой симптом. Но и в этой ситуации «Вестник Европы» предпринимает очередную попытку убедить себя и читателей, что возврат к старому невозможен и правительство все-таки осуществит реформы, хотя и без поддержки общества: «молчанием [печати] отличались у нас до сих пор преимущественно эпохи застоя правительственной деятельности, - эпохи, ставившие точки и реформам. Настоящее время не может быть отнесено к числу эпох последнего рода; в правительственных сферах идет работа, результаты которой отчасти уже известны, отчасти обнаружатся в ближайшем будущем. Эра реформ всегда была до сих пор эрой сравнительной свободы для печати, нам предстоит, по-видимому, присутствовать при явлении противоположного свойства. Задуманные преобразования предполагается, по-видимому, совершить без веской поддержки со стороны общества, даже без той небольшой поддержки, к которой оно привыкло в продолжении последнего двадцатилетия».

«Русская мысль», почти исчерпав запас остроумия, пыталась придать черты прогрессивности «Положению о мерах к охранению государственного порядка»: но даже цитирование «удобных» мест документа не могло выявить в нем желательных для либеральной общественности мыслей: приходилось признать, что закон - продолжение мер 1878-79 гг. для борьбы с крамолою (воспоминание об этом периоде вызывало в обществе однозначно негативную реакцию), выражалась слабая надежда, что закон останется на бумаге, так как строже уже нельзя, и вера в то, что меры эти временные (этому тоже цену знали). В результате от мартовской уверенности в неизбежности второй волны реформ к ноябрю осталась надежда на «незыблемость основных начал великих преобразований». Заметим, что она не была лишена оснований. По вполне справедливому мнению исследователя, «о возврате к системе Николая I не думали даже те, кого можно назвать «реакционерами», то есть те, кто безо всяких симпатий и даже недоверчиво относился к порядку и учреждениям, созданным реформами. Они хотели бороться против того, что считали вредными в новых институтах, но эту борьбу они были намерены вести в рамках самих этих институтов». Другой вопрос, устраивало ли такое положение либеральную часть общества, ведь он стремилась совсем к иному - не только к продолжению реформ, осуществлявшихся правительством, но и в активном участии в преобразовании русской жизни и искоренении ее пороков.


2.3 Позиции консерваторов после 1 марта и «консервативный поворот»


В последний год царствования Александра II, с началом политики М.Т. Лорис-Меликова, противники либеральных преобразований остерегались открыто выступать против проводимых мер. М.Н. Катков в это время писал даже, что «если опыт удастся, заслугу гр. Лорис-Меликова оценит история; если не удастся, то следует винить положение, среди которого ему приходится действовать». К.П. Победоносцев, обязанный министру внутренних дел должностью обер-прокурора Синода, лишь в частных письмах изливал свои опасения по поводу проводимой политики, а более всего, по поводу нравственных качеств М.Т. Лорис-Меликова: «Развязывать он умеет, умеет и связывать на живую нитку - но на созидательную работу не способен. Мастер заговаривать, очаровывать, мастер дать тому и другому готовое лекарство, которого запас у него в кармане - и успокоить людей, требующих знахаря. Вот на что он мастер. Но надолго ли хватит этого искусства?».

После 1 марта 1881 года представители консервативного лагеря почувствовали гораздо большую свободу, не преминув воспользоваться ею, для того чтобы вступить в полемику с либералами. По мнению консерваторов, именно они толкнули Александра II на ложный путь реформ, закончившийся кровавой драмой на Екатерининском канале. В.П. Мещерский в своих воспоминаниях называл либералов политиками, «не отличавшими случайности и мелочи от тех устоев, учреждений и начал, которые составляли не только силу…державы, но были потребностями его народа, и эти-то устои он [Александр II - Л.Д.] не умел отстаивать как неприкосновенные в ту минуту, когда либералы захотели все царствование Николая и весь строй государства сделать ответственными за разные случайные недуги русской жизни». П.А. Валуев, имевший, правда, не консервативные взгляды, а личные претензии к министру внутренних дел, во вполне консервативном духе оценивал последние либеральные шаги Александра II (лорис-меликовскую «конституцию») как явную ошибку, приведшую к катастрофическим последствиям: «Жалки наши государственные фарисеи, - даже и более умные, как Абаза и Сольский. Впрочем, им не под стать событие 1 марта (Мартовские иды!). Они вразрез всей лживой теории успокоения, задабривания прихорашивания…Нехорошо, думаю я, спалось ближнему боярину!. После хвастливой фразеологии его доклада о комиссиях - какое громовое опровержение. По настоящему все эти господа - полуучастники цареубийства».

Однако с убийством Александра II консервативную часть общества охватили настроения, немногим отличавшиеся от тех, что царили в лагере либеральном. Хотя и существовали всевозможные страхи по поводу будущего, что ярко демонстрирует переписка К.П. Победоносцева, они не были парализующими и не препятствовали работе консервативной мысли. Растерянность, вероятно, была не большей, чем в остальной части общества, а ожидания - не меньшими: «В годину опасных и великих событий, когда могущество поднимает в сердцах народное чувство, гниль исчезает, умы оживляются и все противогосударственное, все противународное и всякая политическая безнравственность и предательство с трепетом прячутся в свои норы. Все поистине великое и плодотворное зачинается в эти минуты пробуждения народного духа».

Как и из либерального лагеря, из консервативной среды доносились призывы к объединению, порядку и успокоению. Предпосылки этого виделись непосредственно в народной реакции на убийство императора: «С первой минуты свершающегося в наших глазах исторического события, с первого взгляда на площадь [перед Зимним дворцом - Л.Д.] стало для каждого ясно, что народного беспорядка, как немедленного последствия катастрофы, нельзя было ждать <…> народ сам был в эту минуту надежнейшей охраной и опорой полнейшего порядка», - писал В.П. Мещерский. Однако следствия этой реакции должны были носить общественно-политический характер: «В нашем образованном обществе первый признак человека политически незрелого и mente capti есть мысль о либерализме и консерватизме как двух партиях в России. Зато первым признаком ума, стряхнувшего с себя обман, будет отречение от этого фальшивого деления, навязавшегося нам со стороны и отуманившего нас. Оно внесло в наши умы первую смуту, из которой, одно за другим, возрастая числом и размерами, выходят все наши гибельные недоразумения <…>. Неужели не пора исчезнуть всяким партиям на Руси, кроме той, которая едино с русским народом?», - призывал М.Н. Катков.

Выводы, из таких призывов, однако, как можно догадаться, следовали прямо противоположные выводам либеральной части общества. Обращают на себя внимание различия в аргументации, приводимой против «конституционного» устройства. Хотя все сходились на том, что необходимость сильной самодержавной власти обусловлена сложившейся в стране ситуацией и непосредственно событием 1 марта, спектр других приводимых доводов был довольно широк - от довольно грубых жалоб на лишение дворянства его статуса до философского осмысления проблемы.

«Русский архив» в своей третьей книге за 1881 год опубликовал анонимный документ под названием «Кому нужна и кому страшна конституция?». Довольно сложно сказать, когда был создан текст (публиковался он, по-видимому, все-таки в качестве «исторического документа»), но представляется сомнительным, чтобы он появился в печати случайно. Начав с выяснения вопроса о том, что есть конституция, и почему в результате установления подобного образа правления неизбежен союз либералов с бюрократией, которые получают от этого всевозможные выгоды, автор подчеркивает далее, что естественным и непримиримым врагом этого союза является поместное дворянство. «Неужели мечтают отнять у верноподданного дворянства опору правосудного самодержавия, которому в свою очередь служат опорою правосудие и верность подданства?». Анонимный автор, по традиции настаивал на самобытности русского государственного устройства, отличного от западного парламентаризма и вот восточной деспотии: «России нужно самодержавие нераздельное, как символ государственного единства, как связь, без которой распадение неминуемо». Однако основой его он видел не столько союз власти с народом, на котором настаивало большинство консервативных авторов, сколько сохранение политических прерогатив дворянства. Вывод звучал безапелляционно: «Благородное дворянство испокон веков доныне кровью и жертвами своими искупило самостоятельность, спокойствие, порядок в России, коей благоденствие ему дорого, как собственное детище, как средоточие всех драгоценных его интересов. Извергать его из участия в оном, или заменить его чем-нибудь иным невозможно». Вероятно, подобный документ был не единственным в своем роде, но высказываниям наиболее заметных деятелей консервативной части общества был присущ несколько иной характер.

К.П. Победоносцев на совещании 8 марта 1881 года невозможность либеральных преобразований в России подтверждал примерами из истории Западной Европы, а также положением в современной ему Франции (интересно, что тот же самый пример, с той же негативной оценкой приводил и либеральный журнал «Русская речь», но делал абсолютно другие выводы), считая подобную систему безнравственной: «Кто орудует в этих говорильнях? Люди негодные, безнравственные, между которыми видное положение занимают лица, не живущие со своими семействами, предающиеся разврату, помышляющие лишь о личной выгоде, ищущие популярности и вносящие во все всякую смуту». С.Г. Строганов на этом же заседании предупреждал Александра III что с принятием конституции «власть перейдет из рук самодержавного монарха, который теперь безусловно необходим, в руки разных шалопаев, думающих не о пользе общей, а только о своей личной выгоде».

М.Н. Катков делал упор на историческое прошлое России, не знавшее подобных учреждений: «Весь смысл русской истории и вся государственная мудрость в том состоят, чтобы верховная власть нашего народа была неразрывно связана с ним, и чтоб управление им было живым и ясным выражением этого единства… Мы делали ошибки в наших учреждениях и они вносили много смуты в нашу жизнь, парализуя ее силы; но всякая ошибка, даже самая малая на вид, была бедствием непоправимым». В его статьях, также как и в высказываниях К.П. Победоносцева, силен элемент сакрализации самодержавной власти и фигуры монарха: «Да соблюдет верховная власть на Руси свое священное значение, и всю свою полноту, всю свободу свою в живом единении с народными силами!», - призывал он.

В наиболее концентрированном виде консервативная позиция представлена в статье Н.Я. Данилевского «Несколько слов по поводу конституционных вожделений нашей «либеральной прессы»», написанной 21 апреля 1881 года. Так как статья не становилась объектом специального рассмотрения в связи с событием 1 марта (хотя об убийстве упоминается вскользь в конце статьи, связь эта очевидна), стоит остановиться на ней подробнее. Начиная с «трюизмов» и «общих мест» (замечание Н.Я. Данилевского) автор говорит о том, что «идеальной формы правления не существует» и «вопрос заключается не в абстрактном существовании… политического идеала, а применимости его к данному случаю». Констатируя, что «во всех современных политических учениях более или менее ясно и открыто провозглашается, как политический идеал, принцип державности и верховенства народа», Н.Я. Данилевский полагает, однако, что это «не дает ни малейшего ручательства в том, что страна действительно управляется сообразно с желаниями большинства». Здесь аргументация Н.Я. Данилевского не отличается от большинства консервативных высказываний. Однако далее он переходит от публицистического к философскому осмыслению темы, возводя проблему на новый уровень: «Политические воззрения и убеждения, государственную волю Русского народа» автор отказывается признать рациональными, считая, что они «составляют непреложный политический инстинкт, настоящую политическую веру, в которой он сам не сомневается и относительно которой никто, сколько-нибудь знакомый с нашим народным духом, усомниться не может». Эта вера не требует логических доказательств, а есть данность, неизбежный факт, доступный только чувству, но не разуму. Русское самодержавие (здесь Н.Я. Данилевский цитирует свою работу «Россия и Европа») нельзя считать «формой правления в обыкновенном смысле, придаваемом слову форма», так как в силу этой политической веры «оно, конечно, также форма, но только форма органическая, т.е. такая, которая не разделима от сущности того, что ее на себе носить, которая составляет необходимое выражение и воплощение этой сущности». А значит, «если когда-либо русский Государь решится дать России конституцию… то и после этого народ, тем не менее, продолжал бы считать его государем полновластным, неограниченным, самодержавным, а следовательно, в сущности он таковым бы и остался». Народ «не принял бы и не признал» внешнее ограничение, «потому что мысли об этом не мог бы в себя вместить, не мог бы себе усвоить, как нечто ему чуждое». В виду этого, «внешнее ограничение царской власти… немыслимо и неосуществимо», а «русский парламент, русская конституция ничем кроме мистификации, комедии, фарса или шутовства и быть не может». Выразив таким образом свои мысли, Н.Я. Данилевский позволил себе закончить статью описанием одной из картин, которые рисовало ему воображение, представив работу «вожделенного Петербургского парламента».

В отличие от К.П. Победоносцева, М.Н. Каткова, В.П. Мещерского, С.Г. Строганова и других «консерваторов-практиков» Н.Я. Данилевский представлял собой тип «консерватора-мыслителя» или «творческого консерватора» и непосредственно в общественно-политической борьбе после 1 марта не участвовал. Его статья при всей близости традиционным высказываниям других консерваторов позволяет выявить не столько его взгляды на конституционное устройство и неприменимость подобного устройства к российским условиям, сколько увидеть философские основания консерватизма и сам тип консервативного мышления. Самодержавная власть рассматривалась им не в правовых категориях, а в категориях веры и чувства (в меньшей степени - в нравственных категориях). Интересно, что в данной статье Н.Я. Данилевский не употребляет по отношению к ней эпитет «священная» (как это делал, например М.Н. Катков), хотя «органичность» самодержавной власти подразумевала ее сакральность. Впрочем, если учесть, что глубокая

религиозность являлась основой консервативных воззрений (что подчеркивается современными исследователями проблемы), указанные различия в аргументации выглядят не принципиальными, так как понятия веры, нравственности, народного духа в данном случае неразделимы.

Важнее здесь другое обстоятельство: подобная аргументация выводила политическую проблему из той плоскости, где действовали логические доводы, которыми пользовались либералы. «Источник консервативных воззрений, исходные, фундаментальные консервативные ценности находились за гранью рационалистической интерпретации», - пишет исследователь. Это обстоятельство стало основой непонимания сторонами друг друга. Либеральной (а тем более, радикальной) части общества были непонятны, казались смешными и надуманными все эти «кошмары», «ужасы» и «страхи» в письмах К.П. Победоносцева, он же, по-видимому, был вполне искренен. В свою очередь консерваторы, борясь с «конституционализмом», решительно отвергали всяческую возможность соприкосновения с либеральным лагерем, не замечая, что борются с весьма умеренными проектами, авторы которых сами открещивались от какого-либо сходства с конституцией и считали подобные меры не самоцелью, а средством решения действительно назревших проблем.

Между тем, позиции консервативной группировки в правительстве до манифеста 29 апреля оставались достаточно неопределенными. Собственно говоря, название «группировка» достаточно условно: из участников заседаний 8 марта, 21 и 28 апреля - С.Г. Строганова, Л.С. Макова и К.П. Победоносцева - только последний проявлял активность в давлении на Александра III. «Идеолог самодержавия» М.Н. Катков непосредственно в правительственной борьбе участия не принимал, а у В.П. Мещерского отношения с Александром III были весьма натянутые, так что непосредственного влияния на царя он оказывать не мог. Великие князья - братья императора - были слишком молоды и своих взглядов не высказывали. Можно, конечно, говорить о наличии в правительстве и при дворе сторонников «охранительного направления», но вряд ли можно назвать их «сплоченной партией», как это делает исследовательница.

И современники, и историки сходятся на том, что главной фигурой и творцом «консервативного поворота» был К.П. Победоносцев, имевший решающее влияние на императора. Между тем, неуверенность в собственном положении после 1 марта - основной мотив его переписки. Это обстоятельство подчеркивается и в ряде исследовательских работ. В марте - апреле К.П. Победоносцев не мог, подобно М.Т. Лорис-Меликову, сказать, что «считает себя крепким», а исход борьбы - предрешенным в свою пользу. Однако, К.П. Победоносцев, в отличие от либеральной группировки, ни на минуту не усомнился в истинности своих убеждений и не настроен был пассивно ждать исхода борьбы. Л.С. Маков в письме к нему от 8 марта подчеркивал: «…во многом я не разделяю Вашего взгляда, но это нисколько не мешает мне положительно и с полной искренностью преклониться перед замечательною правдивостью Вашей, перед гражданским мужеством, с которым Вы сегодня говорили <…>. Вы сказали истину и при том так, как может говорить человек, говорящий правду, живущую в его сердце». Обер-прокурор Синода, даже не имевший никакой конструктивной программы, а только «вздыхая, сетуя и поднимая руки к небу», мог противопоставить логике либералов только силу воли и убежденность в собственной правоте. О впечатлении, которое он производил на окружающих, пишет Г.Л. фон Швейниц: «…давно уж я не встречал в России человека, отличающегося столь непоколебимыми убеждениями, как этот господин <…>. Пытаясь понять, как отзываются во мне самом слова этого человека, я вынужден признать, что они, видимо, не могут не производить впечатления на императора, когда тот, ежечасно подвергаемый опасности смерти, не видит рядом с собой бескорыстного и справедливого советчика. Любая сильная убежденность, пусть даже односторонняя и ошибочная, не может не накладывать отпечатка на медиума, у коего отсутствуют в данный момент ясные представления и воля». Ю.В. Готье в статье «К.П. Победоносцев и наследник Александр Александрович. 1865-1881» проследил их личные взаимоотношения и особо акцентировал внимание на том, что количество неформальных контактов К.П. Победоносцева и императора резко возросло после 1 марта 1881 года, чем не могли похвастаться либералы. Большую роль играло личное доверие императора к обер-прокурору Синода, доводы которого против либералов, высказываемые в частных посланиях и производящие скорее впечатление придирок, нежели серьезной критики, оказывали должное впечатление на царя. Александру III, имевшему отчетливо выраженный консервативный тип мышления (который не означает автоматического политического консерватизма), подобный стиль обсуждения проблем был ближе, чем та отчаянная полемика, что развернулась в обществе и нашла отражение на станицах периодических изданий, к которым он относился весьма прохладно.

Не последнюю роль в настроениях нового императора сыграла семейная обстановка, которая была особо напряженной в последний год царствования Александра II. Охлаждение между императором и наследником, вызванное открытой связью, а затем поспешным браком Александра II с Е.М. Долгорукой, грозило перейти в скандал в связи с упорными слухами о ее коронации. В обществе тема вызывала животрепещущий интерес, а новоиспеченная супруга императора становилась объектом разного рода пересудов и сплетен. Последние же приобретали далеко не невинный оттенок: ходили слухи о сомнительных финансовых делах, которые проворачивались под ее протекцией, но главное - о том политическом влиянии, которое она якобы имела. У княгини Юрьевской установились довольно дружественные отношения с М.Т. Лорис-Меликовым, так как по выражению А.А. Толстой, он, вдобавок к своим политическим обязанностям, «исполнял… обязанности Меркурия, летающего от одного дворца к другому, пытаясь примирить непримиримое и желая угодить и волкам, и овцам». В свою очередь, это давало повод говорить о том, что своим влиянием на государя министр внутренних дел обязан благосклонности со стороны «женской половины». «По кончине императрицы, - писал К.П. Победоносцев Е.Ф. Тютчевой, - он укрепился еще более, потому что явился развязывателем еще более трудного узла в запутавшейся семье и добыл еще, в силу обстоятельств, третью опору - в известной женщине». Таким образом, семейный скандал создал эмоциональную почву для отчуждения императора и наследника. Участие же в интриге М.Т. Лорис-Меликова вносило в нее политическую ноту, в результате чего его прочность при Александре II грозила перейти в крайнюю неустойчивость при перемене ситуации: здесь играла роль скорее не реальная протекция княгини Юрьевской, а сам факт дружественных с ней отношений. Такая ситуация вряд ли была по душе Александру III.

Что же касается политической позиции нового императора в этот период, то она представляется достаточно сложной. В исторической литературе по этому поводу существуют две основные точки зрения. Суть первой состоит в том, что Александр III вполне был готов продолжать либеральную линию, но в то же время хотел определенности и порядка. Появление манифеста - трагическая случайность, император не совсем понимал суть документа, который подписывает, и не придавал манифесту 29 апреля того значения, которое вкладывал в него К.П. Победоносцев. Вторая точка зрения господствовала до недавнего времени в отечественной историографии - Александр III изначально был консерватором и с нетерпением ожидал того момента, когда сможет вступить на престол и дать волю своим реакционным устремлениям. Подобная позиция не объясняет ни поддержку, которую Александр III оказывал М.Т. Лорис-Меликову, ни его достаточно корректное поведение на совещаниях 8 марта, 21 и 28 апреля. «Желание оглядеться» и не предпринимать крутых мер в данной ситуации было вполне естественным. Современники писали об известной апатии к государственным делам и неопределенности позиции нового императора.

Между тем, никто из мемуаристов не подвергает сомнению консервативные взгляды Александра III. Однако проблема заключается в характере этих взглядов. Ю.В. Готье достаточно убедительно показал, что еще в бытность его наследником, он с большой симпатией относился к славянофилам, и в частности, к И.С. Аксакову. После 1 марта И.С. Аксаков в очередной раз выступил с идеей Земского собора - статьи соответствующего содержания печатались в «Руси», а 22 марта 1881 года он произнес в Славянском комитете речь, где изложил свои взгляды, направленные против «лжелиберализма». 25 марта между А.Ф. Тютчевой и Александром III состоялся разговор, в котором, воздержавшись от обсуждения идеи Земского собора, царь, тем не менее, выразил сочувствие взглядам и публицистической деятельности И.С. Аксакова. Император если и не высказывал вслух, то и не отвергал эту идею: в этом свете не представляется невероятным свидетельство Н.А. Епанчина, который считает не Н.П. Игнатьева, а самого Александра III инициатором созыва Земского собора. Известно, что К.П. Победоносцев относился к затее с Земским собором крайне отрицательно. Однако, существовала еще одна группировка, достаточно близкая к Александру III, взгляды которой при их несомненной консервативной направленности отличались от взглядов К.П. Победоносцева, но имели точки соприкосновения со славянофилами.

А.В. Воронихин, рассматривая окружение Александра III, пришел к выводу, что помимо К.П. Победоносцева, влияние на царя оказывал также И.И. Воронцов-Дашков, имевший с ним дружественные отношения и ставший сначала начальником императорской охраны, а затем - министром императорского двора и уделов, одновременно приняв участие в организации «Священной дружины». Но личность И.И. Воронцова-Дашкова интересна не только этим, а своей деятельностью в 1879-1880 гг., когда он вместе с Р.А. Фадеевым предпринял написание и публикацию «Писем о современном состоянии России». В двенадцати письмах последовательно проводилась мысль о необходимости покончить с «петровским воспитательным периодом» и перейти к «идеалу нового периода», который «очевиден всем: органическое развитие общества и органическое единение его с правительством и народом вместо управления механического». Для этого авторы предлагали продолжить преобразования земского самоуправления, дать б?льшую свободу печати, освободить церковь от государственной опеки, поднять благосостояние крестьянства. Альтернатива либеральным мечтам «об увенчании подражательных петровских порядков подражательною же конституцией на западный лад» представляется в виде «закладки современного государственного строя снизу, … развития действительно всесословных земских учреждений до законного их предела», то есть Земского собора. Эта программа, по сути своей была близка к тому, что предлагали славянофилы. Александр ???, в бытность свою наследником, по-видимому, ознакомился с «Письмами…», а после смерти отца подтвердил разрешение напечатать их за границей.

Заслуживает внимания тот факт, что в период 1879-1881 гг. Р.А. Фадеев и И.И. Воронцов-Дашков поддерживали контакты с М.Т. Лорис-Меликовым. А.В. Воронихин оценивает убеждения И.И. Воронцова-Дашкова как либеральные, и считает, что после удаления либеральных министров во главе с М.Т. Лорис-Меликовым он сумел сохранить «представительство либеральной бюрократии» в ближайшем окружении Александра ???. Но, по-видимому, в данной ситуации речь может идти не о том, что И.И. Воронцов-Дашков и Р.А. Фадеев разделяли взгляды министра внутренних дел, а об их стремлении заручиться поддержкой последнего для продвижения собственного проекта преобразований. Их поддержкой М.Т. Лорис-Меликов пользовался и после 1 марта вплоть до своей отставки: в записке, написанной Р.А. Фадеевым и редактированной И.И. Воронцовым-Дашковым, говорилось, что в данный момент есть только два пути дальнейшего развития страны: «путь прогресса, на здравых земских основаниях, и путь нерешимости или даже реакционно-чиновничий. Первый в данный момент олицетворяется Лорисом, второй - Победоносцевым». Исследователь проблемы Б.Б. Дубенцов, исходя из рассмотренной ситуации приходит к выводу, что эта группировка была далека от «официозного, этатистского ультраконсерватизма победоносцевско-катковского толка».

С падением М.Т. Лорис-Меликова и формальным успехом К.П. Победоносцева деятельность этой группировки не прекратилась. Недаром Б.В. Ананьич и Р.Ш. Ганелин называют лето 1881 года «эпохой Фадеева»: «Письма…» издаются в России (в 1881-1882 гг. - четырежды), их авторы обращаются за содействием теперь уже к К.П. Победоносцеву и М.Н. Каткову (правда, безуспешно), их поддерживает аксаковская «Русь» и суворинское «Новое время», разделявшие идею Земского собора.

С именами И.И. Воронцова-Дашкова и Р.А. Фадеева оказалась связана еще одна общественная инициатива: результатом активности консерваторов в послемартовский период стало появление «Священной дружины» - организации, призванной вести борьбу с революционным движением. Хотя ее члены, основную массу которых составляли выходцы из аристократических фамилий, в будущем сумевшие сделать себе довольно успешную карьеру, «Дружина» носила неправительственных характер, и с самого начала позиционировала себя как организация «мужественных добровольцев», действующая вне связи с административными органами. В то время как либеральная часть общества призывала привлечь общественных представителей к обсуждению насущных проблем российской жизни и тем самым выбить у «крамолы» почву из-под ног, представители общественных консервативных кругов решили бороться с Народной волей ее же методами. Тем самым консерваторы вынужденно признавали их эффективность.

И в мемуарной, и в исследовательской литературе утвердилось мнение, что «Священная дружина» никакого особого следа в истории своей деятельностью не оставила, и явилась лишь «увлечением» аристократической верхушки, своего рода времяпрепровождением, хотя и не вполне безобидным. Для нас важно рассмотреть сам факт появления организации в контексте той общественно-политической ситуации, которая сложилась после 1 марта 1881 года.

Известно, что структура «Священной дружины» пыталась подражать структуре Народной воли. В литературе подчеркивается, что действительное положение в Исполнительном комитете Народной воли «дружинникам» известно не было. Этому не способствовала и дезинформация, которую распространяли первомартовцы на суде, называя себя не членами, а лишь агентами Исполнительного комитета, пытаясь представить свою организацию как действительно всеобъемлющую и несокрушимую. На подобную модель стала ориентироваться и «Священная дружина». В «пятерках», ставших основными структурными единицами «Дружины», нетрудно увидеть довольно жесткий «нечаевский вариант» организации, который самими радикалами был отвергнут. Однако такая аллюзия, помимо всего прочего, свидетельствовала о непримиримом настрое «дружинников». Разветвленная же система агентуры служила намеком на собственно народовольческую организацию. В качестве заимствованных элементов выступали также Центральный, Исполнительный и Организационный комитеты. «Здание» венчалось Советом Первых старшин, состоящим из пяти человек. «Новым» элементом, внесенным консерваторами в структуру конспиративной организации стала «Добровольная охрана», принявшая на себя функцию «наружной охраны». При всем стремлении скопировать структуру Народной воли, в организации «Священной дружины» можно увидеть сходство с устройством государственно-административных учреждений. Недаром, одним из мотивов ее роспуска стало то обстоятельство, что она мешала государственной полиции, так как, в сущности, не только стремилась дублировать ее деятельность, но и в структурной своей организации была очень близка к ней. Стремясь быть «зеркальным» отражением Народной воли, «Священная дружина» формировалась «сверху вниз», в то время как в радикальной среде идея жестко централизованной организации вызревала долго и упорно, а система отдельных кружков так до конца себя не изжила. То, что для Народной воли явилось органическим процессом, для «Священной дружины» стало механическим воспроизведением уже имеющихся структур.

С Народной волей «Дружину» роднило и то значение, которое придавалось конспирации и различного рода риторике. Конспирация, правда, с самого начала была фикцией, и кроме насмешек ничего у современников не вызывала. Риторика же не уступала революционной, хотя и не достигала таких масштабов. Текст «Присяги братьев Священной дружины» содержал клятву посвятить себя «всецело охране государя императора и вместе с тем разоблачению и искоренению крамолы, позорящей русское имя», а ответ «старшего брата» гласил: «настоящим обетом ты лишь подтверждаешь присягу, данную тобой твоему государю, и вступаешь в ряды ближайших и вернейших его телохранителей, готовых ежечасно жертвовать жизнью за его безопасность и за величие и благоденствие России». Подобные формулировки содержали и другие документы, вышедшие из недр организации - уставы, записки, инструкции. Правда, прообраз «обрядов посвящения» мы можем найти, скорее, не в революционной организации, а в разного рода гражданских и военных церемониях, в которых приходилось участвовать дружинникам в их иной, «неконспиративной» жизни.

Что же касается практической деятельности «Дружины», то здесь складывалась довольно любопытная ситуация. С.Ю. Витте, один из организаторов и деятельных участников «Дружины», в письме к своему дяде Р.А. Фадееву настойчиво проводил мысль, что «единственное средство борьбы с террористами, это - создание общества, по подобию террористических обществ, для борьбы с ними теми же средствами, какие пускают в ход террористы. Это должно быть общество преданных государю лиц, которые были бы готовы отвечать на действия террористов такими же действиями по отношению к ним самим, в случае их покушений, - совершать покушения на них, в случае совершения террористами убийств - убивать их». Таким образом, борьба с террористами их же методами и охрана государя от посягательств мыслились главными целями организации.

Тем не менее, террористическая деятельность, фактически не стала ни главным, ни вообще сколько-нибудь заметным направлением деятельности «Священной дружины». Основными же сферами приложения усилий «дружинников» стала деятельность по выявлению «неблагонадежных элементов», чем занимались не основные члены, а агентура, и различного рода провокации. Первый род деятельности, по сути, дублировал усилия полиции. А вот второй открывал большие просторы для различного рода инициатив.

Самыми заметными из провокаций, стали, как известно, переговоры с заграничными представителями Народной воли, суть которых сводилась к тому, чтобы в обмен на «конституционные уступки», идентичные тем требованиям, которые выдвигались народовольцами в письме к Александру III от 10 марта, убедить террористов отменить смертный приговор новому государю. Основным смыслом и целью данной деятельности оказалась, фактически, не борьба с терроризмом, а прощупывание почвы и выявление реальной силы радикалов. Здесь заметных успехов достигнуто не было, а о состоянии Народной воли правительство узнало благодаря провокации Судейкина, после чего переговоры были свернуты.

Не менее заметной и наделавшей множество шуму стала провокация с выпуском разнонаправленных по своей политической ориентации изданий - «революционной» «Правды», «конституционного» «Вольного слова» и либерального «Московского телеграфа». По мнению одного из руководителей «Дружины» П.П. Шувалова, «для действительного воздействия на общественное мнение требуется целая система газет, из коих одна бы служила к сплочению охранителей, а прочие к разъединению проправительственных партий». В 1913 г. в «толстых» журналах даже развернулась полемика о принадлежности «Вольного слова» «Земскому союзу» (как оказалось, мнимому), и установлению его связей со «Священной дружиной». Таким образом, «Дружина» намеренно вводила в заблуждение радикальные и либеральные общественные силы и, как в случае с переговорами, «прощупывала почву». Однако, кроме того, литературная провокация имела еще одну, весьма важную цель. Б.В. Ананьич и Р.Ш. Ганелин, сосредоточившись на роли С.Ю. Витте в «Священной дружине», обратили внимание на его особое отношение к «Вольному слову», которое тот курировал. По мысли исследователей, «дело было не только в якобы земском характере «Вольного слова», но и в том, что оно в соответствии с этим играло специфическую роль в идеологической кампании приближенных Александра III». Неявно, но последовательно газета на протяжении 1881-1882 г. формировала общественное мнение по поводу программы, ранее изложенной Р.А. Фадеевым и И.И. Воронцовым-Дашковым в «Письмах о современном состоянии России». Таким образом, «Вольное слово» прощупывало почву для давления на правительство в целом, и Александра III в частности, т.е. политический характер деятельности «Дружины» выходил за рамки первоначального замысла по борьбе с «крамолой» ее же методами. В то время как организация в целом для реализации поставленных задач оказалось практически бесполезной, посредством одного из ее печатных органов некоторой частью консервативных сил была предпринята попытка «спасения и обновления государственного порядка».

«Священная Дружина» вполне справедливо считается прообразом правых политических партий начала XX века, прежде всего, «Союза русского народа». В ее заявлениях, а также действиях «Добровольной охраны» видится намек на будущее черносотенное движение. Однако, по-сути своей, организация «идейно подготовила» не только появление право-экстремистских методов борьбы с радикальным движением, но и впервые (правда, в порядке инициативы, исходившей от отдельной политической группировки) прибегла к практике создания общественного мнения для политического давления на правительство.

Таким образом, после 1 марта консервативный лагерь оказался неоднородным и лишенным какой бы то ни было монолитности: вокруг фигуры нового императора, взгляды которого имели консервативную направленность, но не успели принять четкую форму, сгруппировались силы, по-разному смотревшие на дальнейшую судьбу страны. Во властных структурах существовала достаточно весомая альтернатива реакции в лице «умеренного консерватизма», не отвергавшего необходимости реформ. Возможно предположить, что колебания в выборе курса, проявленные Александром III в марте-апреле 1881 года связаны с недостаточно оформленными политическими взглядами нового императора, а «консервативный поворот» был обусловлен не столько их наличием, сколько определенным душевным настроем царя, имевшим консервативную окраску и выражавшемся в желании порядка и спокойствия. Успех К.П. Победоносцева, как ни парадоксально это звучит, был скорее эмоциональным, нежели политическим. В политическом же отношении группировка «умеренных консерваторов» в лице И.И. Воронцова-Дашкова и Р.А. Фадеева оказывала на императора воздействие, по-видимому, не меньшее, чем обер-прокурор Синода. Кроме личной дружбы, связывавшей И.И. Воронцова-Дашкова с царем, основанием этого служили и взгляды последнего, а именно, симпатии к славянофилам, к которым были близки и названные деятели. Александр III мог считать манифест 29 апреля шагом вперед, к определенности, но это не означало автоматически торжества реакционеров. Появление же «Священной дружины», с которой тесным образом оказались связаны И.И. Воронцов-Дашков и Р.А. Фадеев, ознаменовало собой новый этап в развитии консервативной общественной инициативы. Хотя деятельность организации не имела никаких практических результатов, сам факт ее появления в послемартовский период довольно знаменателен: в целом это вписывалось в общую тенденцию развития русского консерватизма в 1880-1890-е гг.

Шок, вызванный 1 марта 1881 г., подтолкнул консервативные и либеральные общественные круги к поиску контакта с правительством, объединению общественных сил для решения назревших проблем.

Вариант диалога, предложенный Народной волей, был отвергнут, так как фактически он являлся монологом и преследовал цель не столько установить контакт с правительством, сколько в очередной раз свести с ним счеты, а главное, повлиять на общественные настроения, склонив их в сторону сочувствия убийцам и оправдания террора. Но для левых момент был потерян - интерес к себе они, безусловно, подняли, но их политические предложения никто и не собирался рассматривать всерьез - ни общество, ни правительство.

Либеральная часть общества, резко отмежевавшись от радикалов, использовала все возможности для того, чтобы в краткий промежуток относительной свободы повлиять на складывавшуюся в верхах ситуацию. К обсуждению было принято множество повседневных, рутинных вопросов, но главное - появилась редкая (хоть и несанкционированная) возможность говорить на политические темы и надежда, что эти разговоры будут услышаны. Речь не шла о том, чтобы кардинально поменять правительственный курс и круто свернуть влево, главной своей задачей либеральная часть общества считала возможность открыто обсуждать правительственные инициативы.

Консервативные деятели в это время также получили возможность выражать свою позицию более открыто. Критикуя либералов, они могли противопоставить им не столько конкретную положительную альтернативу, сколько определенные философские и религиозные установки, обосновывавших незыблемость самодержавия. Консервативная мысль именно в этот период получила значительный импульс для своего развития. В это же время впервые была сделана попытка создать общественную консервативную организацию, формально не связанную с государственными структурами. Значение «Священной дружины» те только в том, что она попыталась заложить основы борьбы с радикальным движением его же методами, но и в том, что посредством литературных провокаций ее отдельные деятели пытались оказывать влияние на изменение правительственного курса.

Консервативный поворот в правительстве не был предопределен заранее. И либеральная группировка, и консерваторы, и Александр III в первый момент не предпринимали решительных политических заявлений. Однако, М.Т. Лорис-Меликов и либеральные министры, почувствовав возрастающее влияние К.П. Победоносцева, не были настроены на победу. Ожидая, по-видимому, решительных действий от самого царя, они отказались и от поддержки либеральной печати, и либеральной части общества в целом.

Между тем, политическая позиция Александра III в тот момент не была четко определенной. Испытывая нравственное влияние К.П. Победоносцева, в политических пристрастиях он тяготел, по-видимому, не столько к «охранительному» направлению, сколько к весьма умеренному консерватизму, по своим идеям близкого славянофильству. При несомненном консервативном настрое нового императора появлению манифеста 29 апреля 1881 года способствовали, скорее, эмоциональные мотивы.

Возможно, единственным ощутимым результатом общественной полемики стало понимание того, что настоящий «консервативный поворот» невозможен как таковой - разочарование было связано с откладыванием намечавшейся «второй волны» реформ и очередного отстранения общества от участия в их обсуждении. Вряд ли можно утверждать, что общество упустило «исторический шанс». Подобной точки зрения придерживаются, в частности, Б.С. Итенберг и В.А. Твардовская, считающие, что вина за его упущение лежит как на власти (в лице М.Т. Лорис-Меликова и либеральной группировки), так и на обществе, т.к. они «не смогли объединить усилия» в «натиске на самодержавие». Фрагментарность и раздробленность общественных группировок не может быть показателем слабости общественного мнения. Вполне естественно, что общество не было монолитным. Однако, желание и практическая готовность решать назревшие общероссийские проблемы служит доказательством определенной зрелости общественного мнения, а также того, что общество перестала удовлетворять концепция «инициативной монархии», сторонником которой было либеральное правительство. Власть, вопреки всему, все-таки нуждалась в общественном мнении. Проблема, однако, заключалась в том, что она расходилась с обществом в понимании «гражданственности» и «служения», что имело следствием различное понимание других вопросов. В результате этого непонимания «недосказанная поневоле правда казалась ложью, а недосказанная ложь принималась за правду».


3. Реакция на убийство Александра II: проблемы массового и индивидуального сознания


В последнее время обращение к социальной психологии в отечественных исторических исследованиях приобретает характер если не традиции, то довольно устойчивой тенденции. Не остались без подобного внимания и деятели общественного движения 70-80-х гг. - о работах, посвященных психологии «отщепенцев» упоминалось во введении. В данном же случае рассматривается психология не участников движения, не «заинтересованных наблюдателей», то есть радикалов в целом и - ýже - психология цареубийц, а психология наблюдателей сторонних, то есть общества и народа. Она представляет собой своеобразный контекст, в котором происходили дальнейшие события - политические, идеологические. Однако мы убеждены, что рассмотрение психологической реакции как таковой не может играть самостоятельной и самодовлеющей роли, иначе это заводит исследование в тупик. Безусловно, обращение к психологии разъясняет мотивы поведения того или иного социального слоя, но при таком подходе мы, в конце концов, вынуждены повторить сентенцию современников цареубийства: «Ну убили, и убили, что тут еще толковать». Психологические наблюдения в данном случае вовсе не новы: ими пестрят наши источники. Однако, при всем к ним внимании, психологические мотивы поведения оказываются как бы повисшими в воздухе - пройти мимо них нельзя, так как они вполне реальны и отнюдь не эфемерны, но каковы смысл и цель обращения к ним, остается загадкой.

Как нам представляется, обращение к психологической реакции имеет смысл лишь в том случае, если позволяет выявить не столько особенности реакции населения - они, безусловно, важны, - сколько через психологию подойти к тем явлениям иного порядка, «фактам духовного мира», по выражению Х. Зедльмайра. Если в качестве основной методологической посылки мы примем утверждение П.А. Флоренского, что «метафизическое выражается в психологическом, психологическое выражает метафизику», это позволит само цареубийство рассматривать не только как событие конкретно-историческое, но и как факт сознания, которое, имея дело с феноменами духа, делает историю фактом культуры, вырывает ее из контекста времени и соотносит с вечностью.

Обращение к социально-психологическому аспекту реакции общества и народа на цареубийство предполагает оперирование некоторыми понятиями. В социальной психологии обычно выделяют два уровня сознания - массовое и индивидуальное. Исследование массового сознания нельзя отделить от понятия толпы. Вслед за исследователями психологии толп мы будем понимать под ней «аморфную группу», «первую ступень социального агрегата» (Г. Тард), образующуюся «без предварительного соглашения, произвольно, неожиданно» (С. Сигеле).

Стоит сказать о соотношении понятий толпа и народ. Исследователи социальной психологии, на которых опирается данная работа, как правило, этот вопрос обходили в связи с тем, что их внимание целиком было сосредоточено на «классических толпах». З. Фрейд однако, упоминает о кратковременных и стабильных толпах: в данном случае понятие стабильной толпы близко к понятиям «народ», «масса». Он замечает, что «эти стойкие и длительные массы в своих мало видоизменяющихся проявлениях бросаются в глаза меньше, чем быстро образующиеся непостоянные массы». Очень важно, что З. Фрейд говорит о «традициях, обычаях и установлениях», которые присущи массе и позволяют «поднять ее душевную жизнь», то есть, по-сути, о соотношении ментальных черт и подвижных психических явлений. Если последние преобладают в кратковременной толпе (З. Фрейд называет это «обнаружением однородного у всех бессознательного фундамента» психики), то традиции, обычаи и установления стабилизируют массу (то есть играют роль «психической надстройки») и, по мнению исследователя, повышают ее уровень. Таким образом, можно говорить о родстве народа и толпы, так как им присуще массовое сознание, но надо помнить о качественном различии проявляющихся в них психологических явлений.

Массовое сознание не является исключительной принадлежностью толпы или народа. Оно активно влияет и на индивидуальную психологию: «каждый индивид является участником многих масс; он испытывает самые разнообразные привязанности, созданные идентификацией; он создает свой «Я» - идеал по различнейшим прототипам. Итак, каждый индивид участвует во многих массовых душах, в душе своей расы, сословия, религии, государства и т.д., кроме того, он до некоторой степени самостоятелен и оригинален». Массовые представления вполне уживаются с индивидуальной оценкой событий или ситуаций, эти два уровня сознания не вытесняются друг другом. Ни одно из них нельзя назвать преобладающим - в психологии индивида они занимают равное место. Это особенно важно, когда речь идет об общественном мнении.

Г. Тардом было введено понятие публики, которую он определяет ее как «рассеянную толпу», чем подчеркивает генетическую связь этих двух явлений. Это положение тем более важно, что в наших источниках современники часто эти понятия отождествляли, называя публикой, например, толпу на улице. В то же время под публикой понимали и общество - это так называемая «образованная публика». Г. Тард также имеет в виду это значение, называя публикой городских жителей - читателей газет. Он выделяет ряд отличий публики от толпы. Публика, по его мнению, возможна благодаря внушению на расстоянии, что совершенно не характерно для толпы: «публика бесконечно растяжима». Внушение на расстоянии образует общее мнение, одним из факторов которого является разговор. Разговор имеет весьма весомые следствия именно для массового сознания: «Благодаря взаимному проникновению умов и душ, он содействует зарождению и развитию психологии именно не индивидуальной, а прежде всего социальной и моральной». Происходит циклический, непрерывный процесс: публику создает общее мнение, но мнение посредством разговоров генерируют в конечном счете сами участники публики - массовое сознание как бы «переваривает» индивидуальное мнение, делая его общим достоянием. Таким образом, общество как «публика» обладает массовым сознанием. Выражением индивидуального сознания мы будем считать мнение отдельных представителей общества или его отдельных групп.

Довольно часто массовое сознание отождествляют с сознанием обыденным, что представляется не всегда оправданным. Массовое сознание - не менее сложно по своей структуре, чем сознание индивидуальное, неприменимость к нему понятия логического мышления вовсе не означает отсутствия у него способности удивляться. Удивление, влекущее за собой философское осмысление события возможно только в области индивидуального сознания, но и массовому сознанию оказываются доступны некие духовные феномены.


3.1 Непосредственная реакция толпы


Покушение 1 марта было не первым посягательством на жизнь царя, до этого он уже несколько раз подвергался опасности, поэтому событие, по воспоминаниям современников, как будто даже и не явилось для русского общества того времени чем-то неожиданным, воспринималось как «отдельный эпизод той борьбы, которую вели между собою 2 врага: русское правительство и русские революционеры. Общество долго относилось к этой борьбе как бы равнодушно, оно точно присутствовало на каком-то представлении, а не было свидетелем тех первостепенной важности событий, которые ближе всего его касались». Один из современников, В.М. Феоктистов, отмечает привычность ожидания новых покушений, некоторое оцепенение и механистичность восприятия происходящего: «Помню ужасное, потрясающее впечатление, произведенное на всех покушением Каракозова, но с тех пор целый ряд злодейств такого же рода в связи с подробными о них отчетами, наполнявшими страницы газет, притупили нервы публики. Мало - помалу она привыкла к событиям такого рода и уже не видела в них ничего необычайного».

Тем не менее, такое отношение к очередному эпизоду «охоты на царя», не исключало наличия в обществе и атмосферы напряженности, неустойчивости существующего положения. Тяжелым это время было не только для царя и членов его семьи, для которых покушения являлись личной трагедией, но и для широких кругов общества, относившихся к царю не просто как к некой символической фигуре, но и как к живому человеку, подвергавшемуся смертельной опасности. Кроме того, невольными свидетелями покушений становились совершенно посторонние люди, поэтому при постоянно совершенствовавших технических средствах народовольцев, никто не был застрахован от того, чтобы стать невольной жертвой «охоты на царя». Удручающее впечатление произвела гибель караульных солдат во время взрыва в Зимнем дворце 5 февраля 1880 года, еще раньше - крушение поезда с находившейся в нем царской свитой на Московско-Курской железной дороге 19 ноября 1879 года. Это ощущение угрозы чувствуется в воспоминаниях А.И. Бенуа: «Покушение Соловьева 14 апреля 1879 года открывает в моем детстве целый период, завершившийся только года 3-4 спустя. Все эти года представляются мне подернутыми каким-то сумраком. Немало всяких радостей и увеселений досталось мне и за этот период, да и лично я вовсе не стал из-за этого менее жизнерадостным, веселым и непосредственным; политические события отнюдь не затрагивали моего благополучия и благополучия нашего дома. И все же все как-то потускнело и омрачилось. Этому омрачению способствовало и то, что с этого времени государь Александр II стал появляться на улицах Петербурга не иначе, как мчась во всю прыть в закрытой блиндированной (как говорили) карете, окруженной эскортом казаков. Рассказов об этой проносящейся карете было очень много, да и мне самому случалось ее видеть не раз. Однако я и боялся этих встреч: а вдруг тут-то и бросят бомбу, а осколок попадет в меня!.»

Подвергали себя опасности быть схваченными и террористы, которым каждое покушение стоило больших жертв. Все это говорит о том, что подобные террористические акты, хотя и перестали быть, по выражению современников, «фактом необычайным», все же стоили немалых нервов не только Александру II, его семье и ближайшему окружению, самим террористам, но и обществу, представлявшемуся индифферентным. В подобном контексте не кажется столь удивительным, что эпические рассуждения о равнодушии общества сочетаются с захватывающе-драматическим описанием террористического акта на Екатерининским канале. Значительное количество воспоминаний, оставленных современниками о 1 марта 1881 года, уже говорит о большой значимости этого события для общества. Трагическая развязка «охоты на царя» вырвала мартовский день из цепи покушений, сделала его «ужасной неожиданностью», последствия которой если не понимали, то интуитивно чувствовали многие представители русского общества.

Первой реакцией всех слоев русского общества стал шок. День 1 марта и следующие за ним стали временем лихорадочных, полуосознанных мыслей, слов, действий. В первую очередь следует обратить внимание на спонтанную реакцию городской толпы, то есть многочисленных скоплений людей, явившихся очевидцами, либо просто присутствовавших в воскресный день на улицах и невольно ставшими участниками события. Именно чувство толпы определяло поведение публики в эти дни. В этом смысле 1 марта являет собой выразительный пример массового поведения со всеми присущими его особенностями, в первую очередь, коллективным сознанием, преобладанием личности бессознательной, одинаковым направлением чувств и идей и стремлением превратить в действие эти идеи.

В первые часы, по воспоминаниям современников, пришел в движение весь Петербург: «Вдруг раздался какой-то необычный гул, - вспоминал Н.С. Русанов, - и мимо нас с гиком, со свистом, давя прохожих, промчалась бешеным галопом сотня казаков, копья вперед, шашки наголо. Обоих нас [Н.С. Русанова и его спутника, Н.В. Шелгунова, - Л.Д.], точно электрический ток, пронизала одна мысль: должно быть покушение. Мы не ошиблись. Казаки были вызваны по телеграфу к Зимнему дворцу. Навстречу нам бежал народ, рассыпаясь по улицам, по переулкам, торопясь сообщить что-то друг другу, встречным знакомым и незнакомым, и все это с таинственным видом. Местами образовывались кучки, слышалось: «убили… нет… спасен… тяжело ранили»<…>. Нам безумно хотелось бежать вперед, все вперед, туда, где совершался великий акт русской трагедии. Не знаю, как Шелгунов, а мне казалось, я с ума сойду, если сейчас же не узнаю, чем кончилось там. Мы пробежали с ним несколько шагов, как нам навстречу попался знакомый редактор либерального «Церковного вестника» Поповицкий. На его лице было написано какое-то мучительное и пугливое недоумение. Он бежал, как оказалось после, предупредить своих домашних и, тяжело дыша в енотовой шубе, махал меховой шапкой. Должно быть, он упал перед этим: по его лицу катились капли пота, верноподданнические слезы и маленькие ручейки от приставшего к лицу и растаявшего грязного снега. «Сейчас увезли… очень ранен… государя убили, наверно убили… Сам видел; другого арестовали, а тот сам убил себя», - лепетал плачущий либерал без шапки… О том, что государь тяжело ранен, знали уже почти все прохожие. По улицам бежали городовые и гвардейцы, запирали наскоро портерные, кабаки, харчевни: правительство боялось бунта и думало, что покушение было только сигналом восстания. Один извозчик закричал другому, везшему одного моего приятеля из «Отечественных записок»: «Ванька, дьявол, буде тебе бар возить, государя на 4 части р?зорвало».

Для сравнения приведем менее пространное описание, сделанное очевидцем другого, самого первого покушения на Александра II: «Можно безошибочно сказать, что весь Петербург высыпал на улицу. Движение, волнение невообразимое. Беготня во все стороны, преимущественно к Зимнему Дворцу». В общей атмосфере равнодушия каждое новое покушение было все-таки не совсем повседневным событием и в силу этого не могло восприниматься спокойно, реакция общества на него была столь же острой, что и в предыдущий раз.

Петербургская толпа в момент убийства Александра II, как и всякая толпа в любое время, имела разнородный состав, поэтому определить ее социальную принадлежность, политические убеждения людей, ее составлявших, невозможно, и говорить об их влиянии можно лишь с большими оговорками. По замечанию С. Сигеле, «все теории… имеют весьма мало значения в нашей нравственной динамике, что имеет какое-либо значение - так это наше чувство». Восприятие происходило исключительно по законам массового сознания и массовой психологии. Социальная психология относит их к числу первичных форм отражения действительности и отличает от сознания индивидуального, прежде всего по степени рациональности. Но надо сказать, что настроение толп, созданные в массовом сознании образы и стереотипы продолжали функционировать и далее, они прекрасно вписывались в сознание индивидуальное, так или иначе, влияя на оценку события.

Небывалый ажиотаж, как замечали очевидцы, смешивался с оцепенением, любопытство - с робостью и нерешительностью, подчеркивавшими атмосферу всеобщей напряженности: «Публика идет, робко озираясь, как будто чего-то ожидая. Даже городовые и околоточные стоят на постах в какой-то нерешимости. На проходящих по улицам они смотрят с недоумением - не то хватать, не то самим удирать <…>. Казалось, что все прислушивались молча, но трепетно, стоя перед жуткою загадкой - что же будет дальше?. И разговоры осторожные: первое время боялись и громко осуждать, и хвалить».

Описанное современниками эмоциональное состояние стало необходимым условием появления того, что Г. Лебон назвал «коллективной душой» толпы, и обострения ее свойств: импульсивности, раздражительности, преувеличенной чувствительности, отсутствия рассуждений и критики. Находясь всегда на границе бессознательного, толпа легко подчиняется всяким внушениям и не внемлет голосу разума, поэтому, будучи лишенной всяких критических способностей, она всегда легковерна. Невероятного для нее не существует, поэтому она с легкостью создает и распространяет легенды. Толпа мыслит образами, и вызванный в ее воображении образ в свою очередь вызывает другие, не имеющие никакой логической связи с первым. З. Фрейд даже настаивает на том, что массы «требуют иллюзий, от которых они не могут отказаться», а «ирреальное всегда имеет у них преимущество перед реальным, несуществующее оказывает на них столь же сильное влияние, как и существующее. У них есть явная тенденция не делать разницы между ними». Поэтому в условиях недостаточной информации неудивительно появление огромного количества слухов, сопровождавших событие 1 марта: многие газеты пестрили сообщениями о том, как Александра II пытались взорвать при помощи начиненных динамитом пилюль и как только чистая случайность уберегла его от гибели. О. Любатович-Джабадари вспоминает, как провинция была в ужасе от гулявшей легенды о взрыве Петербурга, В Панкратов - как «говорилось о том, что под Зимний дворец подведены мины, что вокруг Аничкова дворца тоже ведутся подкопы, что есть среди певчих царской капеллы люди, которые вооружены особыми маленькими бомбами, чтобы бросить их в Александра III во время похорон Александра II; что даже подо льдом Невы заложены адские машины». Происходило преувеличение опасности, а всесилие Народной воли в массовой фантазии достигло невероятных размеров. По замечанию С. Иванова, благодаря этому, виновники 1 марта «неизвестные еще вчера широкой публике, сразу вырастали в крупные исторические фигуры».

Другой род слухов - о том, как можно было предотвратить покушение. Распространилась информация о том, что Александр II мог и не поехать в манеж и остался бы жив, если б не просьба великой княгини Александры Иосифовны, которая убедила его присутствовать на смотре. Особого рода были толки о халатности полиции, что привело к возникновению слуха о сговоре убийц с полицией и даже двором. В. Панкратов вспоминал, что «самого Кобозева [«хозяина» сырной лавки, из которой велся подкоп под Малую садовую улицу - Л.Д.] в обывательской среде считали одним из ближайших лиц к царской семье. С ним связывали великого князя Константина Николаевича, брата Александра II». Последний слух приводит в своем дневнике и А.Ф. Тютчева. Характерно, что слухи значительно преуменьшали информацию о действиях правительства по охране государственного порядка, террористы же представлялись толпе демоническими фигурами, исполнителями Божьей воли.

В появлении подобных мистических слухов отчасти было виновно и само правительство: его сообщение от 1 марта начиналось совершенно неуместными словами: «Воля Всевышнего свершилась…». Как отмечал Г.К. Градовский, «Выходило, будто преступники были исполнителями Божьего веления. Закоренелая привычка злоупотреблять именем Бога, примешивая его ко всем действиям правительства, сказалась и в данном переполохе. Хотели возвестить высокопарно, но официального витийства не хватило на несколько строк, скудных и нескладных. Извещение это потом отбиралось…».

Нельзя не отметить, что односторонность чувств, податливость внушению и легковерие, были характерны даже для образованных и совсем не глупых людей, которые не верили слухам, но поддавались общему настроению, «внушению», по определению С. Сигеле, в результате чего в эмоциональной оценке события возобладало «среднее арифметическое». Слухи, распространенные в обществе, во многом были попыткой осознать происшедшее, осмыслить причины и возможные последствия цареубийства.

Проблема психологии толп часто связывается исследователями с наличием вождя, выразителя и концентратора чувств толпы. В случае 1 марта ярко выраженных лидеров у толпы быть не могло, однако это было и не обязательно. По замечанию З. Фрейда, вождем может в отдельных случаях стать идея, причем идея не только позитивная, но и негативная: «ненависть против определенного лица или института может действовать столь же объединяющее и создавать такие же эмоциональные привязанности, как и положительные чувства». В данном случае объектами ненависти были избраны цареубийцы, на которых обратился гнев толпы. Образ убийцы, нарисованный массовым сознанием, неизбежно сохраняя долю абстракции, тем не менее, имел вполне реальные черты: это человек демократической внешности, нередко с длинными волосами и в очках, студент, по социальной принадлежности - разночинец, по идейной принадлежности - нигилист, социалист, человек, отрекшийся от веры в Бога (условно говоря, атеист, но массовое сознание такими категориями не оперировало). Очевидцы событий оставили воспоминания о том, как толпа била таких подозрительных личностей: «…в нескольких местах площади мы видели, - вспоминал В.П. Мещерский, - сцены расправы народа с заподозренными личностями, народ их хватал и вел к полиции». Отставной рядовой Н. Лавров писал о ярости, охватившей его: «До того мы были озлоблены и впоследствии, когда все обошлось тихо и смирно, что мы были даже как-то недовольны, что не удалось сорвать наше зло и отмстить за нашего столь любимого Государя».

В то же время, несмотря на повышенную эмоциональность толпы, надо отметить, что вопреки опасениям петербургских властей, нигде не наблюдалось агрессии, направленной на правительство, царскую семью, и меры, предпринимаемые против начала бунтов оказались напрасными. Толпа четко выбрала конкретного врага и расправлялась с ним. В этом проявился и ее консерватизм, преклонение перед силой, которую реально представляло правительство, а не цареубийцы, хотя, как было замечено выше, ходили слухи о могуществе Народной воли - красноречивый пример того, как в толпе уживаются противоречивые понятия. Реакция толпы оказалось прямо противоположной той, которую ожидали увидеть народовольцы.

марта и в последующие дни отчетливо проявился еще один парадокс массового сознания: повышенное эмоциональное возбуждение очень быстро сменилось равнодушием, интерес толпы к событию резко упал. «Верить в преобладание революционных инстинктов в толпе, - писал Г. Лебон, - это значит не знать ее психологии. Нас вводит тут в заблуждение только стремительность этих инстинктов. Взрывы возмущения и стремления к разряжению всегда эфемерны в толпе. Толпа слишком управляется бессознательным и поэтому слишком подчиняется вековой наследственности, чтобы не быть на самом деле чрезвычайно консервативной. Предоставленная самой себе, толпа быстро утомляется своими собственными беспорядками». Не исключено, именно этим объясняется то обстоятельство, что большое эмоциональное впечатление от события сочеталось с практически полным равнодушием к ситуации в целом: повседневные дела оказались для публики более важными. Событие воспринималось как экстраординарное, но принципиально ничего не меняющее в жизни отдельного человека и государства в целом. В.М. Феоктистов описывал странное зрелище, которое он застал в сельскохозяйственном клубе 1 марта: «Большая часть гостей сидела за карточными столами, погруженная в игру; обращался я и к тому, и к другому, мне отвечали наскоро и несколькими словами и затем опять: «два без козырей», «три в червях» и т.д.». Точно такую же картину рисует и Н.И. Кареев в воспоминаниях «Первое марта 1881 г. и варшавские россияне»: военные «в высших чинах, пожилые, старые… спорили, но без всякого увлечения. о том, в какой мундир оденут тело покойного», как будто «умер какой-нибудь военный чин, товарищ или знакомый собеседников, к которому, однако, все они были бесконечно равнодушны». Трагизм ситуации оказался опошлен любопытством, приводившим в ужас даже решительно настроенную радикальную молодежь: «Передо мной открылась удивительная картина, - вспоминала П.С. Ивановская. - Я в ужасе отстранилась… Весь канал в том месте, где был убит царь, был усеян ползающими людьми… они поднимали щепки кареты, снег, обрызганный кровью, клочки одежды царской… Ходили по снегу, по всему Екатерининскому каналу, чтоб найти какую-нибудь реликвию…». Для народовольцев и сочувствующих им кругов, расчет которых на беспорядки не оправдался, такое равнодушие воспринималось как личная трагедия: как вспоминала В.И. Дмитриева, «не знаю, что чувствовали другие, но меня пробирала дрожь. Казалось, что вот сейчас должно что-то начаться… революция, баррикады… надо что-то делать, куда-то бежать, спешить… И мне показалось очень странным, когда в столовой Технологического института, куда мы пришли, я застала обычную картину: звяканье тарелок и стаканов, толкотню у стола, где продавались марки на кушанья, жующих людей… Царя убили… и битки с луком».

Что касается провинции, то индифферентность к событию, отсутствие каких-либо решительных выступлений со стороны народа с сожалением констатировали и радикальные круги. Здесь были свои причины. Решающую роль сыграла отдаленность от места событий в географическом плане. По этому поводу С.П. Швецов, находившийся в ссылке в Сургуте, вспоминал: «Я даже особых разговоров между сургутянами как-то не припоминаю по поводу смерти Александра II; поговорили вначале, да скоро и оставили разговоры, причем их собственное отношение к факту убийства царя, перемене царствования и прочему как-то отчетливо не выявилось, по крайней мере для меня осталось чем-то очень неопределенным и неясным. В те времена я как-то, может быть в Сургуте же, слышал такую фразу о смерти Александра II: «Ну, убили - и убили, о чем тут толковать еще?» И если я ее слышал в Сургуте, то, по моему мнению, она довольно точно отражает отношение к цареубийству сургутян, по крайней мере, наружное. Я думаю даже больше: это чисто внешнее отношение находилось в определенной гармонии с их внутренним, интимным отношением к тому же событию. И в самом деле: царь и все, что с ним связано, так далеки были от сургутянина, он так мало их интересовал, что для них каких-нибудь проявлений своего активного отношения к факту его устранения, хотя бы и кровавому, решительно не было». Наиболее ярким выражением такого отношения стал анекдот, ходивший в Сарапуле: «Сарапульский купец в конце февраля 1881 г. поехал в Казань по делам. Возвращаясь обратно, он заехал в Березовку. Это случилось как раз 1 марта. В Березовке он услышал об убийстве Александра II. И вот купец, желая поделиться с женой сильным впечатлением и, кстати, предупредить ее о своем приезде, послал ей такую телеграмму: «Сделал дело. Царя убили. Топи баню»». Если в Петербурге эмоциональный спад был предопределен самим механизмом поведения толпы и был неизбежен, то в провинции эмоционального подъема и взрывных психологических реакций не наблюдалось вообще. Здесь массовое сознание как раз проявило себя как обыденное сознание, которое все знает и ничем, кроме повседневных дел, не интересуется.

Разумеется, не стоит игнорировать проявления «оппозиционных» настроений в народе, о которых в свое время исследователи писали не мало. Это и «факты оскорбления величества», и слухи о переделе земли, отдельные толки и резкие выражения в адрес царя и правительства, с усердием собиравшиеся полицией и частными лицами. Однако при всем желании увидеть в них протест против самодержавия и сочувствие народовольцам, этого сделать не удается: основная масса слухов, бытовавших в крестьянкой среде, связывала убийство Александра II с местью помещиков за реформу 19 февраля, их нежеланием отдать землю безвозмездно, как того, по крестьянским представлениям, желал покойный царь. Дела, заводившиеся полицией по факту «оскорбления величества» вскоре прекращались: за недоказанностью обвинения, «ввиду особых качеств хвастовства» или известного состояния обвиняемых. Массовое сознание, о котором мы ведем речь, не выходило за рамки традиционалистских представлений и патриархального отношения к Государю. Здесь мы переходим из области подвижных психических явлений в область ментальности.


3.2 Формирование и развитие предания об убийстве Александра II


Реакция народа на убийство выразилась не только в отдельных высказываниях или отсутствии каких-либо «решительных» действий. Ментальным представлениям чужда одномоментность подвижных психических явлений и они проявляют себя в опосредованном, скрытом виде, но при этом влияние их более глубоко. Появление в среде массового сознания народных песен, созданных на смерть царя, свидетельствует о том, что цареубийство не было воспринято как бесследно прошедшее событие и, не смотря на быстрый всплеск и такой же быстрый спад «повседневного интереса», обусловленного подвижными психическими явлениями, укоренилось в народном духе. Народные песни с полным правом могут быть отнесены к проявлению реакции на убийство Александра II. Между тем, нельзя не обратить внимание, что так как мы имеем дело с массовым сознанием в целом, процесс осмысления ситуации и петербургской толпой, и народом, должен быть схожим: в результате, образы, созданные первомартовской толпой, оказались определяющими для создания народных песен и в свете фольклорной традиции получили в этих песнях свою законченность и убедительность.

Отдельные возгласы и восклицания, услышанные современниками в воскресный день 1 марта, такие, как: «убили они его, злодеи, убили», «доконали-таки нашего государя злодеи», «ишь, што наделали, басурманы», «Ах, окаянные! Царство ему небесное, принял мученическую смерть… И за что? За свою доброту», «Царь-батюшка, царствие ему небесное, для простого народа много добра сделал», а также подлинные слова смертельно раненого царя в народных песнях трансформируются в интонации плача и рисуют картину, сочетающую эпическую размеренность тона с драматическим развертыванием действия. Конкретные детали, как это и свойственно фольклору, опускаются, внимание концентрируется прежде всего на фигуре Александра II:


Пораженный царь упал,

Жалобно слово сказал:

«Подымите меня, дети,

Отжил я теперь на свете».

К нему слуги подбежали,

Под белы руки подняли,

На руках его держали,

Слезно плакали, рыдали,

Горьки слезы проливали.


Масштаб события расширяется, цареубийство расценивается уже не только как народная драма, а как событие космического масштаба: народные песни представляют его не больше, ни меньше как конец света:


Ударили в телеграмм:

Затмение солнца нам.

Возвестили на Кавказ,

Полилися слезы у нас из глаз.

Там было большое смятенье,

По всей земле потрясенье,

Солнечные лучи закрылись,

Царя белого лишились.

Будем, братья, царя поминать,

Покой души воздавать.


Само убийство оценивается как трагедия, образ убиенного царя однозначно предстает светлым и непогрешимым, Александр II рисуется милостивым государем, радевшим за свой народ и павшим жертвой дьявольских козней:


Мы подумаем, друзья

Мы про белого царя.

Милостивый государь

Александра Второй царь

Ко всем любовию горел,

Всем свободу дать хотел.

Под крылом он всех держал

И от козней избавлял.

Справлял он все законы,

Слышал бедных людей стоны,

Всем на помощь поспешал

И злодеев укрощал.


Этот образ разительно отличается от образа тирана - кровопийцы, созданного народнической печатью и активно насаждавшегося в народе при помощи прокламаций. Убитый царь предстает и во вполне традиционном для фольклора образе «ясна-сокола» и противопоставляется народовольцам-злодеям, для которых нет ничего человеческого:


Мы придумаем песнь неслыханну,

Человекам недомысленну:

Уготовим бомбы страшные,

С огнем лютыем, громом трясущим,

Потрясающим мать сыру землю.

Мы возьмем бомбы себе под руки;

Обернем мы их в платки белые

И пойдем гулять как с арбузами.

Лишь с Великием повстречаемся,

Мы подбросим их к его ноженькам

И ударим ей об сыру землю.

Разорвет бомбу пламя адское.

Более того, народные песни олицетворяют их с темными силами, воплощенными в отрицательных образах «вранов черных» и «крыс подпольных», приписывают им инфернальные черты:


Собиралася туча страшная

Вранов черных, кровожадных,

Пригласив к себе крыс подземных и подпольных

Ни на пир-на бал, ни на кресьбины,

Подкопать корень ветви масличной,

Совещать совет злой, губительной:

На убийство-зло ясна-сокола,

Легкорылова, быстроокова.

Так советуют враны черные:

Вы послушайте, все подземныя

Твари низкия, подкопенныя,

Не сладка нам кровь телят-ягнят,

Не вкусны тела несмысленных.

Мы убьемте ясна-сокола

Легкокрылова, быстроокова.

Насладимся кровью сладкою.


В текстах проявляются и другие особенности фольклора как специфического вида художественного творчества - сосредоточенность на действии (покушение), схематичность обстановки (Петербург и царский дворец как некие абстрактные места, без указания конкретных примет местности), упор на отдельных деталях (белые платки, в которые завернуты метательные снаряды), которые, скорее, являются больше символическими, чем реальными, известными по слухам, присутствие обычных для фольклора набора метафор, сравнений и эпитетов («горьки слезы проливали» и т.п.). Присутствует и числовая символика, обоснованная впрочем, самой действительностью - взрыв на Екатерининском канале был седьмым покушением на жизнь царя:


И всевышняя десница

От шести действий злодеев его защищала,

Живот царский сохраняла

И чудо великое сотворяла…


Последнее обстоятельство заставляет нас вспомнить о «воле Провидения», о которой говорилось и в петербургских толпах 1 марта. В песнях царь предстает не только в традиционном фольклорном образе сказочного героя. Убитый государь наделяется также чертами мученика и жертвы, который всю жизнь свою:


Дело святое исполнял, гнев Господень утолял,

Веру-отечество защищал и всю Рассею собой охранял,

Пример собой показал и много себе страстей напринимал.


В последних строках прослеживается аллюзия к другим страстям - Страстям Христовым, в результате чего облик убиенного царя принимает сакральное значение, а неразрывность слов «вера-отечество» придает ему несколько неожиданные на первый взгляд черты мученика за веру. Народный стихотворец, призывающий создать «нерукотворный памятник Царю-Освободителю», акцентирует мотив крестного пути и сопричастности земного царя тайнам Царя Небесного:


И устроим памятник из сердец,

Коего крест сиянием в облаках

Передаст память младенцам у нянюшек на руках.

И да будет сие во век и во век

Пока существует мир и человек!

Я уже стар, мне жить не долго,

Отойду туда же, где Он.

Там, быть может, и увижу

Я его пресветлый трон;

Там воздам и честь, и славу

Перед Небесным Царем.


Здесь уместно будет сказать несколько слов об отношении фольклора к действительности. Что касается условий создания песен, то необходимо учитывать, что на него вполне могла оказывать влияние официальная точка зрения, во всяком случае, те исторические реалии, которые, прослеживаются в песнях, например, последние слова, сказанные Александром II перед смертью, были известны авторам песен не только по слухам, но и, вполне возможно, по официальным сообщениям - письменным и устным. Вероятно, какую-то роль сыграла архаичность языка официальных документов, которая вполне могла быть принята на веру и «пущена в переплавку». Из «литературных» влияний Т. Ивановой указывается на стилизации «под фольклор», которые могли быть известны авторам по дешевым изданиям, что говорит о подражательности нескольких песен профессиональному поэтическому мастерству. Таким образом, мы можем констатировать наличие «посторонних влияний» на народное поэтическое творчество. Но в то же время, безусловно, народные песни отражают оценку события массовым сознанием. При этом в них проявляются конкретные ментальные черты: на уровне идей - это народный монархизм, на психологическом уровне - сочувствие к пострадавшему, несчастному, кем бы он ни был. Эти ментальные черты в 1881 году явились той основой, на которую накладывались, рассмотренные выше подвижные психические явления, именно эти ментальные представления оказались фактором, определившим, в конечном счете, направление народной реакции на убийство, явились, по словам С. Сигеле тем «органическим предрасположением», благодаря которому «реализация данного внушения возможна или невозможна» - под внушением в данном случае можно понимать как народовольческую пропаганду, так и меры властей, направленные на успокоение народа. В этом отношении ситуация 1 марта представляет собой один из тех случаев, когда при наличии серьезных социальных, экономических и политических проблем в стране, недовольства правительственной политикой со стороны широких групп населения не произошло массового возмущения, а радикальная агитация оказалась недейственной. В свете этого обстоятельства апелляция властей к гласу народа оказалась хотя и натянутой, но не лишенной основания.

Но проблема народных песен заключается не в отражении ими действительно происшедшего. Они, безусловно, выражают отношение народа к цареубийству, но не посредством отражения действительности. В них мы имеем возможность видеть, как событие, имевшее место в действительности, трансформируется в образ, который имеет к ней довольно опосредованное отношение. В народных песнях событие не несет ни политического, ни идеологического, ни даже, строго говоря, нравственного смысла. Оно имеет ярко выраженные мифологические, сакральные черты. Ю.М. Лотман, говоря о народной поэзии, отмечает, что «по типу сознания» она «тяготеет к миру мифологии, однако как явление искусства примыкает к литературе». Как в процессе любого художественного творчества, при создании народных песен происходит символическое проявление реальности, отличной от данности, от действительности. Условно можно назвать это мифом, если вспомнить то, что сказано о реальности мифа, к примеру, М. Элиаде или А.Ф. Лосевым. Так как, несмотря на все усилия исследователей, каждый раз приходится оговаривать, что миф это ни в коем случае не вымысел, мы будем употреблять более нейтральный по смыслу термин «предание», понимая под ним не конкретный текст, а некую духовную действительность, которая выражается в различных текстах. В некотором смысле такое понимание предания соотносится с понятием «текст», как его представляют семиотики, одна из функций которого - функция коллективной культурной памяти.

Таким образом, народные песни есть ни что иное, как формирующееся предание об убийстве Александра II, предание, «затрагивающее в глубине человеческого духа какой-то внутренний пласт», раскрывающее не внешнюю, фактическую сторону события, а его «душу». Здесь можно выделить два аспекта, которые будут важны далее, в связи с анализом индивидуального сознания (а предания прекрасно в нем существуют). Прежде всего, это самоценность предания как такового, наличие у него внутренних свойств, логики и его влияние на действительность в самых различных ее проявлениях, его реализация в повседневном поведении. Не менее важно и то, что в народных песнях прослеживается соотнесение символически воспроизводимой реальности с реальностью евангельских событий, то есть новый текст взаимодействует с основополагающим Текстом христианской истории и культуры. В дальнейшем мы будем иметь возможность проследить пути этого взаимодействия. Для этого необходимо перейти к рассмотрению реакции собственно русского общества 1881 года.

Итог первомартовского покушения дал обществу множество тем для обсуждения: о причинах произошедшего и виновниках трагедии, о дальнейших действиях общества и правительства, об историческом пути России, реформах и революции и т.п. Общественное внимание было устремлено, однако, не только в будущее, но и стало предпринимать первые попытки «окинуть взглядом» недавнее прошлое, ту эпоху, которая имела такую устрашающую развязку.

Оценка деятельности Александра II либеральной частью общества в основном, однозначна - это «одно из величайших царствований в русской истории», царствование, «отмеченное прежде всего уничтожением крепостного права, славным актом, не имеющим себе равных в истории России и превосходившим по своему значению многие победы и завоевания, добытые ценой пролитой крови». «В 1858 году, (когда им было задумано уничтожение крепостного права) он действовал великолепно, поддерживаемый, казалось, высшими силами и готовый на любую жертву, лишь бы «достичь такого состояния, когда бы Россия созрела достаточно для того, чтобы справиться с таким серьезным потрясением»». Единственным событием, нанесшим удар по престижу Александра II, считалась русско-турецкая война 1877-1878 гг. Несмотря на то, что Александр II лично присутствовал на фронте, поднимая тем самым дух войска, что война очередной раз продемонстрировала силу русского оружия, ее результаты русское общество восприняло с негодованием. «Русско-турецкая кампания, стоившая России лишь одни жертвы и окончившаяся для нее столь большим фиаско, - писал современник, - подала повод к тому, чтобы начать высказываться против монарха. Как будто бы он виноват, а не те дурные советники, которые не сумели отстоять законных прав России!».

Говоря о либеральных изданиях 1881 года, один из исследователей совершенно справедливо замечает, что появление положительных оценок в адрес Александра II нельзя считать знаком перехода на охранительные позиции: это «вполне отвечало нравственным и правовым нормам своего времени». О недостатках внутренней политики попытались забыть - упоминать их в данную минуту было не вполне прилично, да и обстановка этому не способствовала. Редкая статья обходилась без восхваления Александра II как прозорливого правителя. Это не были попытки дать систематическое описание и уж тем более, какой-то анализ и прошлого, и нынешней ситуации, отдельные высказывания современников не создавали схему, а складывались в обобщающий образ прошлого и настоящего.

Сходной была позиция и консервативных кругов, но касалась она, скорее, личности царя, нежели его политики. М.Н. Катков, критически относившийся ко многим инициативам Александра II, оценивал его дела как «угодный Богу подвиг», а смерть - как «искупительную жертву за русский народ, за Россию». В.П. Мещерский, делая экскурс в историю николаевского царствования, прямиком из него выводил «беспочвенный либерализм» Александра II, считая это обстоятельство роковым в судьбе убитого монарха. В оценке консерваторов закончившееся царствование выглядит, скорее, заблуждением, но заблуждением не сильной воли, а мягкого сердца, и резкие выражения в адрес либерального окружения не распространяются на царя. В публицистике встречались, однако, сентенции, сомнительные с точки зрения вкуса и меры: одна из статей в «Московских ведомостях» начиналась словами: «Свершилось! Царя-Освободителя не стало», а другая - по случаю погребения - содержала малоприятный для покойного царя вывод: «Никакое торжество не могло бы так возвысить и прославить его, как мрачное злодеяние, пресекшее дни его. Ничто не могло бы так обновить живую связь между властью и свободой, между царем и народом в России, ничто не могло бы так укрепить и так вознести над всякими опасениями силу России, как этот удар, направленный злодейской рукой на ее конечную пагубу».

Это высказывание отнюдь не являлось единичным и чем-то из ряда вот выходящим: «…некоторые высказывали прямо, что в событии 1 марта видят руку провидения; оно возвеличило императора Александра, послав ему мученическую кончину, но вместе с тем послужило спасением для России от страшных бедствий, угрожавших ей, если бы еще несколько лет оставался на престоле несчастный монарх, который давно уже утратил всякую руководящую нить для своих действий, а в последнее время очутился в рабском подчинении княгини Юрьевской», - замечал В.М. Феоктистов. В подобном духе высказывается и Б.Н. Чичерин: «Провидение избавило Александра II от позора коронации [княгини Е.М. Долгорукой]. Вместо того он принял мученический венец, который искупил все его слабости и оставил его образ светлым ликом между русскими царями».

Было бы некорректным рассматривать подобные заявления лишь как свидетельство запоздалой критики в адрес Александра II и радости по поводу его смерти, хотя на первый взгляд может показаться, что для мемуаристов le roi mort гораздо предпочтительнее le roi vivant. Во всяком случае, подобную оценку ситуации трудно назвать политической, хотя речь идет вроде бы о политических следствиях убийства. Тем более, невозможно поверить, чтобы она выражала нравственное отношение к смерти Александра II. Здесь мы имеем дело с идеализацией ситуации, сквозь которую еще совсем слабо начинают проглядывать черты мифологической реальности. Ю.М. Лотман называет это «семиотизацией», то есть приданием тексту (в данном случае, под текстом мы имеем в виду ситуацию 1 марта) самостоятельного значения, нового «внепрактического» смысла. Явление это осуществляется в массовом сознании, но другого слоя, не в народном сознании, а в сознании просвещенного общества, причем без непосредственного соприкосновения с народной культурой. Тем не менее, нельзя не заметить множества сходных черт в «трактовке образов» главных действующих лиц и общей тональности повествования - «царь-жертва», «злодеи-террористы».

В отличие от народных песен, где традиционные фольклорные образы и образы, имеющие связь с сакральной историей равнозначны, в обществе последние получают приоритет и развитие (заметим, что в данном случае речь идет о светских текстах). Если подойти к вопросу с точки зрения формы воплощения образов, то и в обществе имеется некоторый аналог народным песням, по крайней мере, нам известен пример художественного текста, созданного в этой среде. Речь идет о стихотворении А. Фета, напечатанном в апрельской книжке журнала «Русский вестник»:


День искупительного чуда,

Часть освящения креста:

Голгофе передал Иуда

Окровавленного Христа.

Но сердцевидец, безмятежный

Давно смиряяся постиг

Что не простит любви безбрежной

Ему коварный ученик.

Перед безмолвной жертвой злобы,

Завидя праведную кровь,

Померкло солнце, вскрылись гробы,

Но разгорелася любовь.

Она сияет правдой новой.

Благословив ее зарю,

Он крест и свой венец терновый

Земному передал царю.

Бессильны козни фарисейства:

Что было кровь, то стало храм.

И место страшное злодейства

Святыней вековечной нам.


Вероятно, поводом, для написания стихотворения послужило освящение 17 апреля временной деревянной часовни на месте убийства, во всяком случае, последнюю строфу можно считать намеком на это. Однако очевидно, что весь текст стихотворения, наполненный символами, исключает буквалистский подход к его интерпретации. Святыней становится не только храм, воздвигнутый на месте убийства. Святыней становится само событие 1 марта, прежде всего, «мученическая смерть» Александра II. Здесь мы можем фиксировать момент не только появления предания, аналогичного народному, но и превращение его в поистине «священное предание истории». Соотнесенность же его с мученичеством Христа, имело для современников глубокий смысл и значение, далеко выходящее за рамки официозного образа царя как «блюстителя веры», «хранителя православия» и «земного преемника божественной власти». Следует напомнить, что период от момента убийства 1 марта до казни народовольцев 3 апреля приходился на дни Великого поста (Пасха в 1881 году праздновалась на 12 апреля), когда символы обретают реальную плоть, и когда, если смотреть с психологической точки зрения, переживание евангельских событий особенно остро. В данном же случае современники видели материально-осязаемое (да еще столь кровавое) повторение событий сакральной истории в данной им действительности. Сознание, фиксируя момент взаимопроникновения исторического и метафизического, устанавливает связь между сакральной и земной историей. Формирующееся предание, таким образом, включается в определенную традицию. Это обстоятельство, с одной стороны, означало предельную актуализацию евангельской истории Распятия, что в очередной раз стало поводом для ее осмысления или очередного «прочтения Текста» (в терминах семиотики). С другой стороны, новому, только складывающемуся на глазах современников историческому преданию об убийстве Царя-Освободителя оно сообщало такой масштаб, который выводил это убийство за рамки просто исторического события, даже экстраординарного, а включал его в некий глубокий пласт культурной памяти, в результате оно само становилось и начинало действовать как текст совершенно особого рода.

Мы взяли сейчас «крайние точки» того пути, каким складывалось предание - от отдельных фраз до символического обобщения образа. Однако имело место менее тонкое, буквальное соотнесение действительных событий и сакральной истории. В речи обвинителя на процессе первомартовцев Н.В. Муравьева, сцена на Екатерининском канале воссоздается как мифологическая картина, в которой конкретные детали приобретают символическое значение: «…Испуганные, еще не отдавая себе отчета в случившемся, смутились все: не смутился лишь Он один, Помазанник Божий, невредимый, но уже двумя часами отделенный от вечности. Спокойный и твердый, как некогда под турецким огнем на полях им же освобожденной Болгарии, он вышел из поврежденной и остановившейся кареты <…>. Тогда опечаленный Повелитель Русской земли умиленно наклонился над истерзанным сыном народа. Это последнее участие, оказанное умирающему ребенку - подданному, было и последним земным деянием Государя, уже предстоявшего своей собственной мученической кончины». Далее пораженный ужасом народ отдает последнюю дань Божьему Помазаннику: «Прислонившись спиною к решетке канала, без шинели и без фуражки, Царь-Страстотерпец, покрытый кровию, полулежал на земле и уже трудно дышал… Живой образ нечеловеческих мук!. Обрывается голос, цепенеет язык и спирает дыхание, когда приходится говорить об этом… Сотни верных рук потянулись к нему, и тихо, бережно, среди невыразимого отчаяния, подняли Его с земли и понесли по направлению к экипажам. Это не была свита, несущая пострадавшего Государя…то были пораженные горем дети, несущие умирающего Отца!.». Идеальный образ, воспроизведенный в речи прокурора не есть только плод судебного красноречия. Вполне понятно, что в данный момент не вполне уместно было бы рассуждать о русской действительности, в которой оказалось возможным подобное преступление. Но данная речь отражает логику самого предания. Его развитие шло по пути сглаживания «острых углов» истории: индивидуальные высказывания либералов о характере царствования Александра II выливаются в образ идеального царствования, а сентенции консерваторов о том, что Александр II своей смертью искупил заблуждения своего царствования - в образ «мученической кончины».

Н.В. Муравьев расписывает по ролям действующих лиц: Александр II «Великий страдалец», который за свой народ, «за Русскую землю навеки в Бозе почил», народовольцы - «отрицатели веры, бойцы всемирного разрушения и всеобщего дикого безначалия, противники нравственности, беспощадные развратители молодости», «людьми отвергнутые», «отечеством проклятые», иначе говоря - жертва и распинатели. Однако этими ролями история не исчерпывалась.

Символическая роль предателя отводилась полиции, в недосмотре которой стали подразумевать не просто халатность, но злой умысел. Мы уже обращались к подобного рода слухам. В воспоминаниях современника они перерастают в довольно отчетливую картину: «Инженеру Генералу Мровинскому поручено было расследовать означенную лавочку.

И что же Вы думаете, случилось? Этот старый опытный инженер открыл, конечно, минный ход, но … заявил, что ничего не нашел. Что все в порядке. Как это объяснить? Говорят, Кобозев угрожал убить его, если он выдаст заговорщиков. Но разве Мровинский делал обыск наедине, а не в сопровождении чинов полиции?!.

Как бы то ни было, торговца сыром и молоком оставили в покое. Подумай, любезный соотечественник, на досуге, что сей сон значит?».

Генерал-майор Мровинский, кстати, попал под суд. В своей записке в департамент государственной полиции Левашев, отмечал, что «не будучи с формальной стороны политическим, оно в существе как бы заключает собою судебные разбирательства по злодеянию 1 марта. Если суд над цареубийцами раскрыл и покарал непосредственных виновников, вершителей злодеяния, то настоящее дело [дело генерала Мровинского - Л.Д.] ярко обрисовывает тех, кто не воспрепятствовал его осуществлению».

Народу и обществу же досталась роль «преступной толпы». Мотив - «кровь Его на нас и на детях наших» - довольно четко прослеживается, к примеру, в стихотворении А.Н. Майкова, написанном «по горячим следам» 3 марта:


Да! Все мы Русская земля - мы чуем,

Что тяжкий грех на нас, как тень от тучи лег <…>

История корить нас вечно будет Им,

Воздвигнув лик Его не светлым и цветущим,

Светящимся лишь помыслом благим,

Улыбкою кругом веселье раздающим, -

А с кроткой грустию - взгляд, обращенный к нам:

«За что ж? Какое зло Я, дети, сделал вам?.»


Последняя строчка отсылает нас к одной из речей, произнесенных на панихиде по Александру II, в точности повторяя слова, вложенные оратором в уста почившего императора. Таких речей, посланий и проповедей духовных лиц известно довольно много, и все они также вносили вклад в формирование предания, а главное, способствовали его широкому распространению. Их можно назвать преданием в концентрированном виде. Однако мы воздерживаемся от того, чтобы говорить о сознательном формировании предания Православной церковью и приписывать ей исключительное право владения им. Оно не создается кем-то конкретно и сознательно. Предание возникло в разных слоях общества и народа, оказалось «разлито» по ним. Взаимодействие между ними, безусловно, происходило, и взаимное влияние представляется довольно сложным.

Предание не существовало само по себе, но функционировало в действительной жизни. Нельзя отрицать, что оно сознательно культивировалось и использовалось во вполне прагматических целях. Цитированная выше речь Н.В. Муравьева является ничем иным, как примером такого функционирования, так как она имела главной целью доказать вину преступников. Синод распространял не только послания, но и молитвы против крамолы. Правительство же смогло использовать его в отношениях с народом и обществом. Несмотря на то, что никаких антиправительственных выступлений со стороны народа не последовало и, как мы могли убедиться, в народном сознании формировалось собственное предание об убийстве царя, после 1 марта 1881 года правительство особо заботилось о том, чтобы проконтролировать и направить реакцию народа в «благонадежное» русло.

Секретный циркуляр министра внутренних дел губернаторам от 27 марта 1881 года содержал предписание о том, каким образом необходимо разъяснять народу цареубийство: «Следует действовать крайне осторожно, чтобы не возбуждать народного воображения, но и пользоваться каждым отдельным случаем для объяснения, что благость царева и любовь его величества к народу всегда присуща государю, и что злодейство совершено преступниками-отщепенцами от всего русского и ничего не имеющими по чувствам общего ни с одним из коренных сословий русского государства». Хотя циркуляр был адресован губернаторам, данное положение касалось любых форм «общения» с крестьянами, а потому оно смело могло быть принято к сведению и печатными изданиями «для народа», каковым являлось довольно интересное издание под названием «Мирской вестник».

Со времени своего возникновения в 1862 г. «народный иллюстрированный журнал» «Мирской вестник» поставил себе целью содействовать первоначальному крестьянскому самообразованию, «основанному на нравственных началах и религиозных истинах православной веры». Содействие, очевидно, осуществлялось не без ведома властных структур, так как издание было одобрено министерством народного просвещения и учебным комитетом при Собственной Его Императорского Величества канцелярии по учреждениям Императрицы Марии, которые способствовали распространению журнала в сельских учебных заведениях и войсках. С марта же 1881 года журнал взял на себя еще одну обязанность - разъяснение трагических событий 1 марта 1881 года.

«Мирской вестник» развивал темы, связанные с убийством Александра II, довольно долго - с апреля по декабрь 1881 года, что, несомненно, свидетельствует о тщательном и продуманном подходе к делу. Более того, осознание всей серьезности момента побудило редакцию посвятить первомартовской трагедии не несколько страниц, обрамленных траурными рамками, а задействовать все имеющиеся отделы, при этом сделав акцент не столько на подробностях самого убийства, сколько на общественной и народной реакции.

Хотя различные описания - от самого убийства до освящения часовни на Екатерининском канале - занимали в журнале не последнее место, не одни только «нравственные начала» побуждали авторов (к сожалению, анонимных) проявить осторожность в изложении «кровавых» подробностей трагедии: статьи отличались краткостью и сдержанностью тона. Практически полное отсутствие конкретной информации о народовольцах восполнялось теми самыми образами, которые мы рассматривали выше и которые были близки народному сознанию. Хотя такой способ подачи материала не мог пресечь слухи, тем не менее, он создавал иллюзию полноты сведений, достигаемой за счет образности.

Общественное мнение в журнале было представлено исключительно речами различных духовных особ (в их числе «замечательное слово» киргизского муллы Омар-Хальфа-Джазыкова), видимо, как представлялось редакции, наиболее авторитетных в крестьянской среде. Тут особенно проявился «мотив ответственности»: все без исключения речи говорили о печальном попустительстве народа рядом с величием жертвы царя-освободителя, из чего ораторы делали вывод о необходимости спокойствия, стойкости, покаяния и покорности властям.

Следует отдать здесь должное не только самим авторам речей, но и стараниям редакции, которая смогла поместить их в контекст, который исключал возможность их иного истолкования: так, ненавязчиво в нескольких номерах появились призывы к «сотрудничеству» с властями в деле «искоренения крамолы». Авторы при этом продемонстрировали изобретательность - прямолинейность обещаний «заслуженных наград» сменил более тонкий «забавный случай», рассказывавший о бдительности крестьян, заподозривших продавца игрушек «в поджогах, государственных и других преступлениях».

Прекрасно зная, какое значение имели для крестьянской психологии конкретные жизненные ситуации, редакция публиковала трогательно-наивные тексты крестьянских приговоров и писем к Александру III, воплощавших собой образец если не примерного, то крайне желательного поведения. Среди них были и совсем курьезные - так, один из сельских сходов постановил «не имея других средств почтить память» Александра II, «на всех сельских общественных сходах наших воздержаться от бранных слов и всеми силами стараться искоренить в нас и детях наших всякое сквернословие».

Журнал демонстрировал крестьянам «исконно русский» взгляд на событие 1 марта 1881 года, взгляд строгий, скорбный и однозначный. При этом авторы проявили неплохие навыки практической психологии, сообразительность, блеск пера, не были лишены тонкости и учитывали различные вкусы (например, любителям поэзии предназначалось цитировавшееся выше стихотворение А. Майкова). Следует подчеркнуть, что характер печатавшихся материалов не был уникальным - стихи, речи духовных лиц, рассказы об убитых горем крестьянах печатались во многих изданиях. Важна здесь сама форма и способ подачи - всего и сразу, но в определенном порядке. Не создавая излишнего ажиотажа вокруг «кровавых» подробностей убийства Александра II, не акцентируя его идейные, политические и тому подобные стороны, журнал, по сути, занимался тиражированием предания с определенной целью (назовем ее условно «воспитательной»), подавая не слишком искушенному «читателю из народа» массу разнородного, но хорошо подготовленного, идеологически и психологически выверенного материала. Подхватывая и развивая образы, широко распространенные в народе, «Мирской вестник» предлагал свои выводы, хотя и не вполне в «народном духе», но благонадежные, к тому же, сделанные с блеском и изобретательностью, которых так не хватало «серьезным» журналам.

Итак, не успев появиться, предание об убийстве Александра II активно начало использоваться в довольно прозаических целях, мало согласующимися с тем сакральным смыслом, который выявило в нем массовое сознание. Тем не менее, мы можем считать это одним из первых прочтений текста. Предание в данном случае проявляет себя в динамике, приходя в соприкосновение с действительностью, начинает циркулировать и преобразовываться в ней. В случае с «Мирским вестником», «пропаганда мифом» адресована массовому сознанию. Однако, следы предания можно увидеть и в полемике общественно-политических сил, которые подкрепляли им логические доводы. Оно становится средством, при помощи которого делаются идеологические, политические и нравственные выводы - наглядность образов столь велика, что оказывается не менее действенной, чем логические аргументы.


3.3 Предание о 1 марта и вопрос о смертной казни


Убийство Александра II поставило перед обществом множество проблем не только политического и общественно-идеологического, но и нравственного характера. Не будет преувеличением сказать, что ситуация стала для многих представителей общества своего рода испытанием - им предстояло решить вопрос не только о соотношении политики и морали, но и, как оказалось, об отношении к ближнему.

В публицистике и воспоминаниях современников мы сталкиваемся с парадоксом. Удивительным, но вполне характерным фактом общественного мнения даже после 1 марта оставался отказ воспринимать всерьез Народную волю и весь русский радикализм. Н.В. Муравьев, который в подробностях рисовал картину «ужаснейшего злодеяния», называл Народную волю всего лишь «шайкой» и доказывал, «что в…обстановке преступления, которую убийцы в своем циническом самомнении приписывают своему могуществу, сказалась лишь особая злостность адски задуманного плана и простое сцепление роковых случайностей». А.А. Толстая называет народовольцев относительно нейтральным словом «злоумышленники», которые воспользовались ошибками правительства, «с успехом сея недоверие и безрассудство среди толпы и фабричных рабочих, составлявших, как правило, самый подверженный пропаганде класс общества». «Какие у этого вновь вылупившегося на свет Божий человека [речь идет о Н. Рысакове - Л.Д.] могут быть политические замыслы, достаточно серьезные, чтобы увлечь его на такое страшное дело? Нет, он был брошен на дело цареубийства как брошен был им самим смертоносный снаряд» - утверждал М.Н. Катков. Заметим, что подобные высказывания принадлежат людям, которые в то же самое время искренне считали народовольцев ужасными злодеями и разделяли возникшее предание об убийстве. В них чувство ненависти прекрасно уживалось с осознанием того, что главными виновниками являются не народовольцы.

Причина, как нам кажется, заключается в следующем. Отрицательное отношение к идеологии убийц, ужас перед убийством еще не означало отрицательного отношения к ним самим как к личностям. Они были для русского общества не только политическими преступниками, не только устрашающими символическими фигурами, но и конкретными живыми людьми, и отношение к ним ярко проявилось во время следствия и суда.

В течение того времени, пока решалась судьба преступников, общество смогло поближе узнать их и к ним присмотреться. Многие за это время увидели в них не только «убийц-злодеев» и безжалостных «кровопийц». Изумление и даже в некотором роде восторг вызывала дерзость террористов. «Революционный героизм обаятелен. Общественно-психологические мотивы, в форме эмоциональных и волевых движений действовали тогда более властно, чем чисто идейные, познавательные» - эта фраза принадлежит не психологу, а современнику событий О.В. Аптекману.В массовом сознании подобное психологическое явление привело, как мы могли убедиться раньше, к демонизации Народной воли, к появлению слухов о ее всемогуществе, здесь же имело место удивление и смешанное со страхом восхищение фанатизмом и профессиональными навыками народовольцев, умелой конспирацией, талантливостью в изготовлении технических средств. Определенные симпатии даже у яростных противников цареубийства вызывал Н. Кибальчич. Как замечал современник, «это был впрочем умный изобретатель - и жаль, что такой человек пошел по столь ложному пути», по мнению же другого, «что бы там ни было, что бы они не совершили, но таких людей нельзя вешать. А Кибальчича я бы засадил крепко-накрепко до конца его дней, но при этом предоставил бы ему полную возможность работать над своими техническими изобретениями». Как писала В.Н. Фигнер, «если общество грубело, привыкая к насилиям революционной партии, то оно видело вместе с тем если не в целом, то в отдельных представителях ее образцы самопожертвования, героизма, людей с недюжинными гражданскими добродетелями».

В числе причин, вызывавших симпатию к народовольцам, можно назвать и их мужественное поведение на суде. П.А. Валуев с негодованием отмечал в дневнике: «Процесс о цареубийстве ведется так, что наиболее видную роль играют подсудимые и отчеты о заседаниях так печатаются, что они могут выставлять себя героями - жертвами, воевавшими за народ». Хотя вызывало ярость то обстоятельство, что они «спокойно и почти с хвастовством рассказывают о своих злодейских проделках, как будто о каких-нибудь подвигах и заслугах», все же нельзя не заметить смешанных чувств, порой даже некоторой жалости к ним. На Е.А. Перетца убийцы произвели впечатление совсем не кровожадных людей: «Три дня я провел в суде над злоумышленниками 1 марта. Рысаков - слепое орудие. Это - несчастный юноша, имевший прекрасные задатки, сбитый совершенно с толку и с прямого пути социалистами. Михайлов - дурак. Кибальчич - очень умный и талантливый, но озлобленный человек. Геся Гельфман кем-то из соучастников справедливо названа неинтеллигентною еврейкою. Душа дела - Желябов и Перовская».

Весь облик подсудимых шел вразрез с их мифологическим образом - вместо «свирепых глаз, налитых кровью», вполне человеческие лица, наполненные напряженной внутренней жизнью, что передают известные рисунки Константина Маковского. Последний, отправляясь в суд, «преисполненный чувством негодования против «злодеев»», против своей воли испытал на себе обаяние их личностей: «Особенно захватил его Желябов - и не столько своим внешним обликом, сколько своей сложной психикой. Маковский говорил о нем, старался понять его и не мог стряхнуть с себя его обаяния. На словах он называл его «злодеем»,… а на рисунках у него Желябов не злодей, а герой. Из нескольких набросков видно, как мучило его это лицо, как он что-то искал в нем. Он рисовал его и в профиль, и en face; проходил дома пером; все время возвращался к нему. И рядом с этим портреты сановников (все - хорошие знакомые Маковского) вышли у него до жути символичны. Никакой преднамеренности тут заподозрить нельзя. Маковский рисовал с натуры, как птица поет. И тут он дал только то, что властно требовала от него правда, особая правда художника». Характерно также, что когда Маковский задумывает перевести непосредственные впечатления в «мифологический» пласт - написать картину «Злодеяние 1 марта» , то есть перейти в область предания, его затея терпит крах.

Осуждая убийц, современники признавали в них наличие человеческих качеств, и при том неплохих, видели в них живых людей, а не считали их абстрактными фигурами, только символами. Это разительно отличается от взгляда самих народовольцев, которые в Александре II живого человека и личность не видели. В отличие от своих современников, которые имели возможность наблюдать народовольцев, многие из них самих царя не разу в жизни не видели. В.Н. Фигнер единственный раз встретила императорскую коляску не задолго до убийства: «Мне хотелось хоть раз в жизни увидеть человека, который имел такое роковое значение для нашей партии. Ни раньше, ни после этого я не видала его». М.Ф. Фроленко имел случай видеть его как раз в то время, когда направлялся на Липецкий съезд. При этом в описании сцены на маленькой железнодорожной станции, хотя оно и не лишено издевки, проглядывают чуть ли не черты благожелательности: «Поезд остановили. Он вышел и, строго глядя на скучившуюся на станции публику прошел вдоль платформы, зашел в садик и вернулся назад. В это время императрица сидела у окна вагона и что-то спрашивала у баб, толпившихся у решетки платформы против нее. Бабы-крестьянки причитали, плакали от радости, но толком ответить ничего не могли. Александр II, возвратясь и подойдя сюда, разом как-то сбросил с лица всю строгость и, как предупредительный кавалер, весело, ласково смеясь, стал передавать вопросы и ответы от супруги к бабам и обратно». Такие случаи были довольно редки и сами авторы пишут о них скорее как об исключительных моментах своей жизни. В целом же Александр II оставался для них фигурой абстрактной, вписанной в их собственные мифологические построения.

С самими народовольцами, как видим, дело обстояло немного по-другому. Не удивительно ли, что несоответствие между представлениями о народовольцах как о незаурядных личностях и ужасающими результатами их деятельности породило неверие в то, что они пришли к терроризму совершенно самостоятельно и сознательно. Как в либеральной, так и в консервативной печати авторы статей считали своим долгом подчеркнуть, что идеология народовольцев противна русскому духу и принесена с Запада. Чуть позже Н.Я. Данилевский посвятил доказательству этого тезиса статью под названием «Происхождение русского нигилизма». Нигилизм по его мнению, «не есть наше русское самобытное явление, происшедшее как результат частных зол и переустройства нашей жизни; ни экономических и общественных, как крепостное право, ни политических как неправильные наши отношения к Польше… он… нечто заимствованное, как это показывают непреложные, неопровержимые факты… и… есть дитя общей нашей болезни - подражательности». Автор воспоминаний «Правда о кончине Александра II» также отказывался верить в то, что нигилизм - неслучайное явление, и в России вполне возможен, считая его «следствием слишком раннего соприкосновения незрелого русского ума с отжившими явлениями западноевропейской культуры». В целом, хотя это и выглядит парадоксальным, такое отношение к народовольцам довольно хорошо вписываясь в мировоззрение консервативно настроенной части общества: по-сути, в них видели неразумных детей, увлекшихся опасными идеями и уж поистине «не ведающими, что творят» (на строгость наказания это, однако, не повлияло).

У либерально настроенной части общества сочувствие вызывал и сам факт борьбы народовольцев против правительства. О.В. Будницкий, цитируя Н.А. Гредескула, соглашается с ним, считая причиной сочувствия то обстоятельство, что «политический террор представлялся тогда русскому обществу исключительно с двух сторон: во-первых, с той стороны, что он был способом борьбы с абсолютизмом; во-вторых, с той стороны, что он был самопожертвованием в лице тех, кто на него решался…». Вполне справедливо и соображение о том, что «при отсутствии в России гарантий личных прав и, разумеется, демократических свобод, оружие казалось тем людям, которые не могли взглянуть на человеческую историю с точки зрения вечности, единственным средством самозащиты и справедливого возмездия». Но дело было, по-видимому, не только в этом. Вряд ли общество II половины XIX века знало о Вечности меньше, чем современный исследователь. С большой осторожностью, по-видимому, можно говорить о создании не только в радикальной, но и более широкой части общества культа протеста, вернее, несогласия с существующим положением вещей, не всегда активно выражающимся, но внутренне присущим в той или иной степени многим представителям русской интеллигенции, когда в «час, когда надобно без фальши // сказать во всем величье Да иль Нет», «Нет» перед собственной совестью оказывается гораздо честнее, чем «Да». Иначе говоря, речь идет уже не о психологических мотивах, а о формировании ценности, того, что Л. Гинзбург назвала «комплексом несогласия». Ценность несогласия, а также идеал борца, да еще и борца бескорыстного и самоотверженного (а многие народовольцы были, по многочисленным воспоминаниям, именно такими) привлекали людей, далеких от радикализма вообще и от Народной воли в частности. Это не мешало, однако, сосуществовать этому идеалу с другими ценностями, даже противоположными.

Вопрос о ценностях стал в конечном счете чуть ли не решающим при осуждении террористов. Признавая в убийцах наличие одних положительных качеств, общество отказывало им в других - милосердии, гуманизме. Это неизбежно вело к столкновению двух моралей. Крайним проявлением этого можно рассматривать уже упоминавшуюся судебную речь прокурора Н.В. Муравьева, весь пафос которой свелся не к доказательству вины цареубийц, а к осуждению нравственной системы народовольцев. Прокурор построил свое обвинение, сделав упор более на моральные, нежели на правовые нормы, при этом выражая не только официальную точку зрения, но и мнение определенной части общества. Убийство представляется Н.В. Муравьеву как «мрачная бездна человеческой гибели [имеется в виду нравственная гибель народовольцев - Л.Д.]», «ужасающая картина извращения всех человеческих чувств и инстинктов», народовольцы для него - нелюди: «когда люди плачут, Желябовы смеются», среди многочисленных эпитетов народовольцев присутствуют и «противники нравственности». Эти разрушительные чувства, по мнению Н.В. Муравьева, в корне противоречат нравственному идеалу русского человека, поэтому отечество должно отвергнуть и проклясть злодеев, преступивших нравственную грань. Он с уверенностью говорит о том, что «Россия раздавит крамолу» и что «все кровавые замыслы и злодейства разобьются о верную русскую грудь, разлетятся в прах перед ясным разумом, волею и любовью русских людей». Значительное место в речи отводилось обличению брошюры Н.А. Морозова «Террористическая борьба», которая, как известно, целиком была посвящена моральному оправданию террористического акта. Процесс из факта юридического превратился в моральное осуждение народовольцев. Речь Н.В. Муравьева встретила сочувствие у многих. Благожелательный отклик она нашла у Д.А. Милютина, Е.А. Перетц замечал в своем дневнике, что она была «хороша, даже блестяща», с этим согласились и защитники подсудимых, которые не стали с ней спорить и выбрали для защиты другие аргументы. Реплики об извращенной нравственности можно встретить у многих мемуаристов, в периодической печати (мы имеем в виду конечно легальную печать) рассуждения о нравственных качествах террористов стали общим местом. Даже та часть общества, которая положительно воспринимала культ борьбы, воспринимала его именно как идеал, ужаснувшись его практическому воплощению. Неприятие «новой морали» стало одной из причин, по которой значительная часть либерально настроенной публики отшатнулась от радикалов в сторону консерватизма.

Осуждая преступников, русское общество в то же время столкнулось с вопросом о смертной казни для них. Известия о смертной казни в принципе вызывали болезненную реакцию в обществе, ведь, по словам О.В. Будницкого, «у терроризма в России было два «автора» - радикалы, снедаемые революционным нетерпением, и власть, считавшая, что неразумных детей надо не слушать, а призывать к порядку. Даже если некоторых из них придется для этого повесить» - жестокость террористов была прямо пропорциональна жестокости властей. К тому же, случай первомартовцев был особый - решался вопрос о повешении двух женщин, и для русской судебной практики подобный случай был первым - никогда до этого женщин к высшей мере не приговаривали. Кроме того, предыдущие казни показывали, что подобным образом вопрос не решить. В обществе по этому поводу этого имели место разногласия. По выражению А. Хирьякова, «люди с большим кругозором не могли, конечно, ограничиться только таким отношением к событию 1 марта. Они смотрели дальше и видели в грядущем целую цепь кровавых событий, вытекавших из 1 марта, как из своего источника. Цареубийство, казнь цареубийц, месть за эту казнь, преследование мстителей, отмщение преследователям и т.д., и т.д. без конца».

Казнь первомартовцев, безусловно, имевшая политические и правовые основания, также в роде своем была убийством, правда, убийством легальным. Более того, «казнью» народовольцы называли убийство Александра II, претендуя, таким образом, на осуществление функции, присущей исключительно государственному правосудию и считая это своим нравственным правом. Н.А. Морозов, как известно, сделал одним из эпиграфов своей брошюры «Террористическая борьба» слова Робеспьера: «Право казнить тирана совершенно тождественно с правом низложить его. Как то, так и другое производится совершенно одинаково, без всяких судебных формальностей… С точки зрения свободы нет личности более подлой, с точки зрения человечности нет человека более виновного». В то же время одним из мотивов народовольческого террора был обозначен как месть правительству за убийство (именно такой термин употреблялся в народовольческих прокламациях) участников этой самой террористической деятельности. Народовольцы, таким образом, вывернули наизнанку не только терминологию, но и своими действиями поставили вопрос о смертной казни как таковой, осуществив ее над царем, то есть в конечном счете вопрос об убийстве. А отсюда недалеко было и до проблемы, которая формулируется следующим образом: правомерно ли применение смертной казни государством, нужно ли осудить убийство как таковое.

Здесь мы опять сталкиваемся с парадоксом. При всей важности этого вопроса для общества, на первый взгляд кажется, что понимая значимость момента, оно, тем не менее, избегает касаться больной темы. Периодическая печать по понятным причинам ее не обсуждала. Но нет особых следов какого-то обсуждения и в документах личного характера. Возможно, казнь прошла бы незаметной и отношение к ней выразилось бы пассивно, если бы не появление совершенно особых точек зрения, принадлежащих философу В.С. Соловьеву и писателю Л.Н. Толстому.

Появились они почти одновременно и совершенно независимо друг от друга, однако обоснование мнения о недопустимости смертной казни первомартовцев у обоих мыслителей было схожим, что Л.Н. Толстой отметил в своем письме к Н.Н. Страхову. В.С. Соловьев изложил его в речи, произнесенной 28 марта 1881 года. Сама лекция не была посвящена проблеме смертной казни, и эта тема была затронута лишь в конце лекции, но явилась примером, наиболее ярко разъясняющим философские воззрения автора. В.С. Соловьев исходил из предпосылки, что нельзя осуществлять построение царства правды на земле путем насилия и убийств. Это ложно истолкованные средства достижения христианского идеала, а «насилия современной революции выдают ее бессилие». Что же касается высшей власти, то «настоящая минута представляет небывалый дотоле случай для государственной власти оправдать на деле свои притязания на верховное водительство народа… И если он [Александр III - Л.Д.] действительно вождь народа русского, если он, как и народ, не признает двух правд, если он признает правду Божью за правду, а правда Божья говорит «не убий», то он должен простить их [первомартовцев - Л.Д.]. Если еще можно допустить убийство как частное исключение для самообороны, то холодное и обдуманное убийство безоружного, называемое смертной казнью, претит душе народа. Великая теперь минута самоосуждения и самооправдания! Пусть царь и самодержец заявит на деле, что он прежде всего христианин. Он не может не простить их! Он должен простить их!». Таким образом, мы можем видеть, что смертная казнь (как и убийство вообще) оценивается чисто с точки зрения морали, о политической и правовой стороне события нет и речи: «Я не говорил о политике» - подчеркнул В.С. Соловьев в письме к градоначальнику Н.М. Баранову. Насилие, как революционное, так и со стороны государственной власти, однозначно осуждается, так как противоречит одной из главнейших заповедей и является внешней силой, которая - «для зверя сила, а для духовного существа - бессилие». Поэтому В.С. Соловьев отрицает смертную казнь вообще - она «есть дело непростительное и в христианском государстве должна быть отменена».

Сходную идею выразил Л.Н. Толстой в своем письме Александру III. Местонахождение подлинника не выяснено, известен только его черновик. Свое письмо он расценивал как реально осуществимое предложение, которое смогло бы вывести Россию из кризиса. Центральной идеей письма является идея умиротворения общества и непротивления злу. По мысли Л.Н. Толстого, Александр III является в ситуации лицом пострадавшим, и к народовольцам у него должно быть чувство мести, на него ложится тяжелая обязанность казнить цареубийц: «Более ужасного положения нельзя себе представить, более ужасного потому, что нельзя себе представить более сильного искушения зла. Враги отечества, народа, презренные мальчишки, безбожные твари, нарушающие спокойствие и жизнь миллионов, и убийцы отца. Что другое можно сделать с ними, как не очистить от этой заразы русскую землю, как не раздавить их как мерзких гадов <…>. В этом-то искушении и состоит весь ужас вашего положения. Кто бы мы ни были, цари или пастухи, мы люди, просвещенные учением Христа.

Я не говорю о ваших обязанностях царя. Прежде обязанностей царя есть обязанности человека <…>. Отдайте добро за зло, не противьтесь злу, всем простите». Александру III как верующему человеку Л.Н. Толстой напоминал о евангельских заветах. Он особенно подчеркивал, что убивая революционеров, царь проблему не решит. «Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, к[оторый] был б выше их идеала, включал бы в себя их идеал… Есть только один идеал, к[оторый] можно противопоставить им. И тот, из к[оторого] они выходят. Не понимая его и кощунствуя над ним, - тот, к[оторый] включает их идеал, идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло. Только одно слово прощения и любви христианской, сказанное и исполненное с высоты престола, и путь христианского царствования, на к[оторый] предстоит вступить Вам, может уничтожить то зло, к[оторое] точит Россию».

В литературе и речь В.С. Соловьева, и письмо Л.Н. Толстого рассматриваются как пример того, что лучшие представители русского общества были чуть ли не на стороне народовольцев и, осуждая смертную казнь, они тем самым оправдывали убийство царя. Такая точка зрения кажется совершенно не обоснованной, и, как видно из приведенных отрывков, абсолютно не совместимой с взглядами этих людей. И речь В.С. Соловьева, и письмо Л.Н. Толстого демонстрируют, что, осуждая смертную казнь как таковую, они осуждали убийство вообще, отрицали поступок народовольцев в равной мере, как и уготованную им меру наказания. Не оправдание убийц, а неприятие смертной казни как насилия, как греха является основной их мыслью. Отрицая смертную казнь, они отрицали вместе с ней и цареубийство, а цареубийц расценивали как людей, отвергших христианские ценности, царь же в случае отмены смертной казни показав себя их истинным носителем, тем самым показал бы и их истинность и нерушимость. Поэтому в ценностном и идейном плане их точка зрения была глубоко отлична от точки зрения радикальных кругов и среды, им сочувствующей, которые требовали отмены смертной казни, потому что считали цареубийство морально и, разумеется, политически оправданным. В этих выступлениях проявилось неприятие лучшими представителями русского общества ценностной системы народовольцев, в которой моральная установка «цель оправдывает средства» оказалась ценнее человеческой жизни.

Можно много говорить об отвлеченности этих проектов от конкретно-исторической действительности. Но они имели к ней самое непосредственное отношение. Констатируя неприятие авторами ценностей разрушения, мы не можем утверждать, что оно явилось главным пафосом речей и их целью. Вряд ли вообще авторы их думали таким образом бороться с террористами или повлиять на политические решения властей. Очевидно, что подобные мнения были выражением общемировоззренческой позиции этих мыслителей, исходящей из христианских ценностей. Отрицание смертной казни первомартовцев было для них логическим следствием их философского опыта, переживанием ситуации как личной, имеющей к ним самое непосредственное отношение. Г.И. Щетинина называет выступление В.С. Соловьева «христианской проповедью», письмо Л.Н. Толстого испещрено ссылками на Евангелие. Здесь мы сталкиваемся ни с чем иным, как с очередным прочтением евангельских событий. В массовом сознании формирующееся предание об убийстве Александра II оказалось соотнесенным с евангельскими свидетельствами о страдании Христа, история земная с сакральной историей. В.С. Соловьев и Л.Н. Толстой также видят в исторических событиях отблеск иной реальности, но их понимание - это не буквальное соотнесение событий двух исторических планов и даже не статика некого символического образа. Их мысль обращается не только к сюжету о Страстях, она не замыкается на муках, для нее Страсти неразделимы со всем путем Христа, с Его учением. Конкретно-историческая действительность является поводом для осмысления или, точнее сказать, переживания учения. Но учения о Любви, а не о ненависти: «…мы стоим под знаменем Христовым, и служим единому Богу - Богу Любви», - пишет В.С. Соловьев. Л.Н. Толстой ссылается на Евангелие от Матфея: «Вам сказано око за око, зуб за зуб, а Я говорю: не противься злу». И, как мы можем наблюдать далее, это переживание выходит за рамки чувственного опыта - ведь они предлагают действие, цель которого - не решить проблему терроризма и счастливо устроить жизнь в государстве, а совершить Революцию Духа, сделать шаг к преображению мира. «Только духовная сила Христовой истины может победить силу зла и разрушения», - пишет В.С. Соловьев Александру III имея перед собой идеал Божественной абсолютной правды. «Знаю я, как далек тот мир, в к[отором] мы живем, от тех Божеских истин к[оторые] выражены в учении Христа и к[оторые] живут в нашем сердце, но истина - истина и она живет в нашем сердце и отзывается восторгом и желанием приблизиться к ней» - говорит Л.Н. Толстой, но в 1 марта он видит «ту минуту, к[оторая] одна дороже всего века, - минуту, в к[оторую] Вы могли бы исполнить волю Бога и не исполнили ее, и сойдете навеки с того распутья, на котором Вы могли выбрать добро вместо зла, и навеки завязнете в делах зла, называемых государственной пользой. Мф. 5, 25». Не во имя абстрактных идеалов любви и прощения, а именно потому, что конкретно-историческая действительность обрела для них живую плоть высшей реальности, авторы и считали возможным преодолеть статичность пассивной веры и решительным шагом - прощением цареубийц совершить подвиг веры, «стать на высоту сверхчеловеческую».

Для В.С. Соловьева и Л.Н. Толстого эти выступления были, прежде всего, потребностью души, «обязанностью перед своей совестью», жаждой осуществления Истины, а уж обществом были расценены как поступок политический и «гражданский». Однако, как показала реакция общества на эти выступления, их главные мотивы не были поняты широкой публикой. В своей оценке данных мнений общество, прежде всего делало акцент на самом моменте отмены смертной казни, а не на морально-этической аргументации, приводимой в пользу данного решения. Поэтому оно приветствовало эти инициативы или отрицало их, исходя из совершенно иных ценностных и идейных предпосылок.

Наиболее яростное негодование эти мнения вызвали в кругах, близких ко двору и правительству, настаивавших на необходимости и целесообразности смертной казни. А.Ф. Тютчева назвала процесс 1 марта показным, искусственным и отнесла его в разряд случаев, «когда сама справедливость должна снять повязку, бросить весы и вооружиться мечом». Довольно резко выказался о речи Д.А. Милютин, хотя знал о ней по слухам. В наиболее концентрированном виде эта позиция была выражена К.П. Победоносцевым. Хотя было совершенно очевидно, что настойчивое требование смертной казни имело вполне конкретные политические и юридические основания, в своей аргументации сторонники смертной казни выдвинули на первый план ее ценностно-этическое основание. Как и в случае Л.Н. Толстого и В.С. Соловьева, одним из основных аргументов стала апелляция к народу как носителю христианских ценностей: «вся земля (кроме немногих ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется. Если б это могло случиться, верьте мне, Государь, это будет принято за грех великий и поколеблет сердца всех Ваших подданных. Я русский человек, живу посреди русских и знаю, что чувствует народ и чего требует. В эту минуту все жаждут возмездия», - обращался К.П. Победоносцев к Александру III. Подобные речи, очевидно, отражают различное понимание христианских ценностей участниками дискуссии. Сторонники смертной казни предложили свой вариант чтения Евангелия: «…прочитав письмо Ваше, я увидел, что Ваша вера одна, а моя и церковная другая, и что наш Христос - не Ваш Христос. Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в Вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере [курсив мой - Л.Д.] и не мог исполнить Ваше поручение», - писал К.П. Победоносцев Л.Н. Толстому. И это, как нам представляется, была не просто риторическая фигура или моральное прикрытие совершенно конкретного намерения русского правительства покарать цареубийц. Речь действительно идет о разном чтении послания Духа, о различном переживания евангельского повествования, Текста, заложенного в коллективной культурной памяти: «в качестве таковой он, с одной стороны, обнаруживает способность к непрерывному наполнению, а с другой - к актуализации одних аспектов вложенной в него информации и временному или полному забыванию других». Л.Н. Толстой и В.С. Соловьев поставили под вопрос само право государства на убийство как несоответствующее одной из основных христианских заповедей, потому что для них «внутренний мир» (выражение В.С. Соловьева, означающее идеал Божественной абсолютной правды) был преобладающим, если не единственным. Для них убийство находилось за рамками ценностной системы христианства. Для их противников, таких, как К.П. Победоносцев, преобладал «мир внешний», среда осуществления идеала, то есть конкретная действительность. Смертная казнь, осуществляемая государством (но никем иным) входила поэтому в их систему ценностей и была не просто политически необходимой, но и морально оправданной.

Вопрос имел и еще одну сторону - об отношении к ближнему. В ценностной системе террористов политическое убийство имело нравственное оправдание, но отрицалось право государства на легальное убийство. В данном случае противники и сторонники смертной казни первомартовцев (за исключением радикалов) отвергали систему ценностей террористов. Но Л.Н. Толстой и В.С. Соловьев, считающие помилование преступников необходимым, требовали борьбы только с ценностями разрушения, а не с людьми - их носителями. Для К.П. Победоносцева помилование, по выражению Г.К. Градовского, было равно безнаказанности. Надо признать, в этом отношении он оказался ближе к настроениям, господствовавшим в широких общественных кругах, так как поддержка В.С. Соловьева и Л.Н. Толстого во многом была основана на превратном толковании их идей. Многие современники (а вслед за ними и исследователи) восприняли их выступление как выражение сочувствия терроризму. Это признавалось, в частности, самим В.С. Соловьевым. Дискуссия о смертной казни цареубийц показала, что в тот период ценность человеческой жизни как таковой, независимо от политических идей или морально-этических ценностей этой личности, оказалась не принятой, а зачастую даже непонятной основным участникам российской общественной жизни, разделялась лишь немногими.

Анализ реакции на убийство Александра II в массовом и индивидуальном сознании позволяет нам подвести некоторые итоги. Первичному осмыслению ситуация подверглась уже в сознании петербургской толпы. Поведение ее было подчинено исключительно закономерностям массовой психологии, поэтому не удивительно, что эмоциональный всплеск и возбуждение довольно быстро сменились эмоциональным спадом, а интерес в убийству - полной индифферентностью. В этом смысле надежды Народной воли и опасения правительства по поводу начала стихийного бунта и не могли оправдаться. Различные идеологические, политические и нравственные критерии оценки отступили в толпе на задний план, оказались вытеснены подвижными психическими явлениями. Зеркальное отражение ситуации можно наблюдать в день казни первомартовцев, когда толпа, проникнувшись сочувствием теперь уже к убийцам, тем не менее, после казни спокойно разошлась по домам. В провинции особенности массового сознания также стали предпосылкой к тому, что со стороны народа не последовало сколько-нибудь решительных действий или откликов на событие 1 марта. Во-первых, равнодушие и простых людей из народа, и людей, принадлежащих к провинциальному обществу объяснялось тем, что событие, будучи отдаленным в географическом плане, не могло произвести серьезного эмоционального возбуждения, а потому прекрасно вписалось в обыденное сознание, которое нивелировало его исключительность, сделав достоянием будней. Во-вторых, отдельные случаи «крамольных речей» ни в коем случае не могут быть свидетельством каких-либо бунтарских настроений, так как даже самые радикальные из них не касались личности убиенного царя. В народном сознании образ царя после убийства 1 марта не только не десакрализировался, но приобрел новые черты жертвы за народ. Здесь свою роль сыграла особенность народного менталитета, соединив идею наивного монархизма и сочувствие к страждущим и преследуемым.

В обществе, исключая народовольцев и им сочувствующих, отношение к событию в целом и основным действующим лицам трагедии было сложным и далеко не прямолинейным. Здесь наблюдается довольно интересное переплетение массовых представлений и результатов индивидуального наблюдения и осмысления ситуации. Несмотря на то, что убийство было обществом если не осуждено, то, во всяком случае, особо не приветствовалось, отношение к преступникам было неоднозначным. В них увидели людей с человеческими качествами (правда, серьезно нарушенными «революционной» моралью), которые вызывали даже некоторое уважение к преступникам. Кроме того, их идеал несогласия и борьбы вызывал сочувствие в определенных кругах русской интеллигенции, недаром современники приписывали им особые отношения с либеральной частью общества. Народовольцам это было прекрасно известно, и, возможно, на какую-то поддержку общества они рассчитывали, иначе довольно трудно объяснить утверждение М.Ф. Фроленко, сделанное по прошествии почти полвека после убийства, что требование общества «было главным толчком, который ускорил поставить вопрос о покушении на первую очередь». Реальность однако, показала, что идеал принял слишком кровавое обличье и отказ от поддержки террора обществом был продиктован в данный момент не только пониманием того, что у Народной воли нет больше сил на его продолжение, но и тем, что нравственная цена подобных предприятий довольно высока. Очень важно внимание общества именно к нравственной стороне события и то, что она оказалась для многих важнее стороны политической. Однако в вопросах нравственности общество высказало свой консерватизм, отвергнув вместе с системой ценностей народовольцев и людей - их носителей, не поняв призывы В.С. Соловьева и Л.Н. Толстого к духовному подвигу, который мог быть осуществлен через помилование и прощение цареубийц.

Главным же итогом переживания обществом события 1 марта стало возникновение предания о цареубийстве. Следы его прослеживаются в репликах петербургской толпы и народных песнях, в отдельных поверхностных суждениях и глубоких философских размышлениях современников, в духовных проповедях и светских поэтических текстах. Формируясь, предание вбирает в себя материал действительности, но оно не выражает и не отражает ее. В нем заключен «внутренний нерв» события, некий сгусток всего того, что есть в событии вневременного и непреходящего. Это дает возможность не только делать из него конкретно-исторические выводы, но и позволяет приоткрывать различные пласты реальности. В результате событие 1 марта остается не менее актуальным и в другие исторические эпохи, в другом обществе, непохожем на общество 1881 года.

Процесс формирования предания происходил стихийно, и мы не можем говорить о конкретном времени его появления. Кроме того, шел он различными путями и различной скоростью - от нескольких часов до нескольких лет после убийства. Предание бытовало как в качестве массовых стереотипов, так и в качестве символически обобщенных образов. Соотнесенность с евангельскими событиями придала преданию об убийстве метафизическую глубину, уловив которую некоторые представители русского общества (мы имеем в виду конечно В.С. Соловьева и Л.Н. Толстого, но не исключаем, что в русском обществе могли быть и другие люди, разделявшие их воззрения или имевшие свои, сходные) заговорили о переломности момента если не для земной истории, то для истории Духа. Так формирующееся предание предельно актуализировало другой Текст, давая возможность еще раз прочесть его.

То обстоятельство, что предание сознательно культивировалось и навязывалось в определенных целях - политических, идеологических, нравственно-воспитательных, не умаляет его значения как «текста», который оказался включенным в культуру и благодаря этому приобрел вневременное значение и возможность быть актуализированным множество раз. Став преданием, событие 1 марта получило возможность раскрыть заключенную в нем иерархию смыслов, получило возможность быть переосмысливаемым, взаимодействуя с противоположным преданием, созданным в радикальной среде. Отсюда - неоднократное обращение к нему в художественной литературе и художественной публицистике: от политически ангажированных «Цареубийц» П. Краснова, наивно-невинного эпизода в «Пути Абая» М. Ауэзова до нравственной рефлексии Л. Гинзбург в «Записных книжках». Предание обретает в них новую жизнь.


Это было вчера,

И родись мы лет на тридцать раньше,

Подойди со двора,

В керосиновой мгле фонарей,

Средь мерцанья реторт

Мы нашли бы,

Что те лаборантши -

Наши матери

Или

Приятельницы матерей.


Заключение


Цареубийство 1 марта 1881 года фиксирует довольно любопытное положение в русском обществе и правительстве. Террористический акт тщательно готовился народовольцами и ожидался обществом, но, будучи совершенным, поставил в растерянность и его, и власть. Террористы всячески осуждались, а пятеро преступников были казнены, но никто всерьез и не подумал о том, что вина лежит исключительно на них. Убийство породило всплеск либеральной инициативы, но основным своим следствием имело консервативный поворот. Анализ общественной реакции показал, что итоги 1 марта явились результатом сложного взаимодействия многих факторов, будь то политическая воля одного человека, революционные, реформаторские или охранительные устремления группы людей, действия психологических механизмов и т.п., на достаточно протяженном хронологическом отрезке. Это был один из тех моментов, в которые действительно решалась судьба взаимоотношений общества и власти.

Вопреки распространенному мнению, общество и накануне, и после 1 марта ждало реформ. Их желали либералы и страшились консерваторы, но и те, и другие тем самым признавали их возможность. Цареубийство действительно создало ситуацию, в которой было место нескольким альтернативам, единственного выхода в столь сложной обстановке просто не существовало. Однако неумение сторон слушать друг друга при общем желании перемен и радении о будущем страны имело, скорее, негативные последствия: мало кто получил удовлетворение от политических итогов. Насущные же проблемы оставались нерешенными.

Реализация идеи цареубийства, вплетенной в контекст русского радикализма (т.е. ставшей борьбой не с лицом, а с системой) не привела к осуществлению целей террористов. Сам механизм, согласно которому, убийство должно было спровоцировать замешательство власти и привести к активизации освободительного движения, в данных условиях не сработал. Однако, ситуация после 1 марта оказалась ценна другим: в спорах о судьбах страны и общество, и власть в очередной раз пытались найти пути к взаимодействию. Делалось это как традиционными методами (через периодическую печать, посредством представления адресов и записок, закулисными методами), так и новыми (как, например, создание Священной дружины - прообраза правых политических партий начала XX века). Таким образом, в ситуации после 1 марта оказались в очередной раз, но на новом уровне опробованы некоторые механизмы взаимодействия общественно-политических сил, часть из которых позже активно использовалась уже при других условиях.

Вряд ли российское общественное мнение 1880-х гг. можно считать незрелым: отсутствие единодушия - не показатель слабости общественного мнения. Кроме того, мы имели возможность проследить, что общественное мнение выражалось не столько в конкретных действиях, сколько в работе общественной мысли, а уж ее никак нельзя назвать несоответствующей драматичности момента.

Проследив разнообразие реакции общества на убийство царя, с полной уверенностью можно сказать, что его значение выходит далеко за хронологические рамки 1881 года. Либеральная и консервативная мысль признавали его важной вехой для своего развития в целом. Для радикалов событие 1 марта сделалось предметом гордости, свидетельством их силы, а значит, и «правды», несмотря на фактическое поражение. Для интеллигентской среды в целом оно стало частью духовного опыта - как положительного, так и отрицательного, причем последний оказался для русской общественной и философской мысли чуть ли не более плодотворным. Следы первомартовского покушения можно найти и в поздней публицистике Л.А. Тихомирова, и в прозрениях религиозно-философской мысли начала XX века. Эстетизированный образ «семидесятников» занял свое место и в литературе Серебряного века, даже у тех авторов, которые не имели никакого отношения к революционному движению: «для того ли разночинцы // рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?» - восклицал О. Мандельштам. Все это свидетельствовало о том, что цареубийство 1881 года, осуществившись как историческое событие, оказалось способным закрепиться в национальной культурной памяти, чтобы быть неоднократно воспроизводимым. Сквозь призму предания, созданного в 1880-е гг. последующие поколения получили возможность осмысливать и настоящее, и связанные с ним вечные проблемы.

Исследование общественного мнения на определенном его хронологическом срезе - задача непростая уже в силу того, что общество как таковое не является монолитом, а, следовательно, говорить не только о каком-то общем, господствующем мнении, но и об отдельных тенденциях довольно сложно. В их разнообразии мы могли убедиться. Общество 1881 года являет собой фрагменты довольно пестрой мозаики, которая, тем не менее, складывается в общую картину. Несомненно, ей еще подлежит проясняться: существует множество конкретных проблем, связанных с позицией как отдельных общественных деятелей, так и различных общественно-политических групп.

Довольно важной задачей представляется разработка психологического аспекта цареубийства. Важность его при исследовании подобных проблем вполне доказана, а результаты плодотворны. В отечественной науке эта тема разрабатывается, но фрагментарно, и в несколько другом контексте, а обобщающие работы отсутствуют.

Мифология цареубийства - также самостоятельная тема, которая может рассматриваться по разным параметрам. В частности, речь здесь может идти соотношении различных структур мифологической «псевдореальности», например, мифологического идеала, предшествующего цареубийству и той мифологической реальности, которая творится после его совершения, черпая материал из конкретно-исторической действительности. Иначе говоря - здесь прямой выход на проблему соотношения мифологии и действительной жизни.

Перспективным представляется тот аспект темы, который связан с преданием об убийстве Александра II. Здесь, в частности, исследователям предстоит ответить на вопрос, как повлияло возникшее в 1881 году предание на революционные события 1905, 1917 гг. и Гражданской войны.


Список литературы


1.Алексеев В.В. Гибель царской семьи: мифы и реальность. Екатеринбург: Б.и., 1993. 284 с.

.Ананьич Б.В., Ганелин Р.Ш.Р.А. Фадеев, С.Ю. Витте и идеологические искания «охранителей» в 1881-1883 // Исследования по социально-политической истории России. Сб. статей памяти Б.А. Романова. Л.: Наука, 1971. С. 299 - 326.

.Ананьич Б.В., Ганелин Р.Ш.С.Ю. Витте и его время. СПб.: Дмитрий Буланин, 1999. 432 с.

.Баранов А.С. Образ террориста в русской культуре конца XIX - начала XX в. // Общественные науки и современность. 1997. №1. С. 181 - 191.

.Баранов А.С. Вирус с «человеческим лицом» // Родина. 1998. №2. С. 17 - 20.

.Барриве Л. Освободительное движение царствование Александра II. Исторические очерки. М.: Тип. Русского товарищества, 1909. 181 с.

.Бердяев Н.А. Смысл истории. М.: Мысль, 1990. 176 с.

.Богучарский В.Я. 1-е марта - 3-е апреля 1881 года (Петербург 25 лет тому назад) // Былое. 1906. №3. С. 1 - 32.

.Б[огучарский] В.Я. Событие 1-го марта и Н.К. Михайловский // Былое. 1906. №3. С. 38 - 40.

.Богучарский В.Я. Из истории политической борьбы в 70-х и 80-х гг. XIX в. Партия «Народная воля», ее происхождение, судьбы и гибель. М.: Русская мысль, 1912. 483 с.

.Боханов А.Н. Император Александр III. СПб.: Русское слово, 1998. 512 с.

.Будницкий О.В. История «Народной воли» в идейной борьбе российской революции // Революционеры и либералы России. М.: Наука, 1990. С. 271 - 293.

.Будницкий О.В. Терроризм в русском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX - начало XX). М.: РОССПЭН, 2000. 399 с.

.Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. М.: РОССПЭН, 1997.

.Буранов Ю., Хрусталев В. Гибель императорского дома. 1917-1919. М.: Прогресс, 1992. 351.

.Валери П. Поэзия и абстрактная мысль // Валери П. Об искусстве. М.: Искусство, 1976. 622 с.

.Виленская Э.С. Революционное подполье в России (60-е гг. XIX в.). М.: Наука, 1965. 487 с.

.Виленский-Сибиряков Вл. Народовольцы // Каторга и ссылка. 1926. №3 (24). С. 9 - 13.

.Волк С.С. Народная воля 1879-1882. М.-Л.: Наука, 1966. 491 с.

.Волкова И.В. Мятеж декабристов (В сравнении с дворцовыми переворотами в России и военными революциями в странах Западной Европы) // Общественные науки и современность. 2006. №4. С. 100 - 111.

.Волкова И.В., Курукин И.В. Феномен дворцовых переворотов в политической истории России XVII-XX вв. // Вопросы истории. 1995. №5 - 6. С. 40 - 61.

.Воронихин А.В. Квартет, дуэт или соло? (о ближайшем окружении императора Александра ???) // Освободительное движение в России. Саратов: Изд. Саратовского университета, 2000. Вып. 18. С. 123 - 126.

.Гинзбург Л.Я. Записные книжки. М.: Захаров, 1999. 463 с.

.Готье Ю.В. Борьба правительственных группировок и манифест 29 апреля 1881 года // Исторические записки. М., 1938. Т. 2. С. 240 - 299.

.Готье Ю.В.К.П. Победоносцев и наследник Александр Александрович. 1865-1881 // Победоносцев: Pro et contra. СПб.: РХГИ, 1996. С. 451 - 486.

.Драган С.Н. Либералы и М.Т. Лорис-Меликов после 1 марта // Вестник Московского университета. Сер. 8. История. 2002. №3. С. 92 - 110.

.Дубенцов Б.Б.М.Т. Лорис-Меликов и «охранители» в 1880-1881 гг. // Страницы российской истории. Проблемы, события, люди. Сб. статей в честь Б.В. Ананьича. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. С. 63 - 69.

.Зайончковский П.А. Кризис самодержавия на рубеже 1870-1880-х гг. М.: Изд. Московского университета, 1964. 511 с.

.Зайончковский П.А. Российское самодержавие в конце XIX столетия. М.: Мысль, 1970. 444 с.

.Захарова Л.Г. Александр II // Вопросы истории. 1996. №7. С. 56 - 78.

.Зедльмайр Х. Искусство и истина: О теории и методе истории искусства. М.: Искусствознание, 1999. 367 с.

.Зорькин В.Д. Из истории буржуазно-либеральной мысли России второй половины XIX - начала XX в. М.: Изд. Московского университета, 1975. 172 с.

.Зорькин В.Д. Чичерин. М.: Юридическая литература, 1984. 109 с.

.Иванова Т. «Уготовим бомбы страшные…» // Родина. 1997. №9. С. 92 - 96.

.История современной России. / Под ред. В.А. Поссе. СПб.: Жизнь для всех, 1912. Ч. 1. 292 с.

.Итенберг Б.С. Движение революционного народничества. М.: Наука, 1965. 443 с.

.Итенберг Б.С., Твардовская В.А. Граф М.Т. Лорис-Меликов и его современники. М.: Центрполиграф, 2004. 685 с.

.Калинчук С.В. Психологический фактор в деятельности «Земли и воли» 1870-х гг. // Вопросы истории. 1999. №3. С. 46 - 58.

.Камю А. Бунтующий человек: Философия. Политика. Искусство. М.: Политиздат, 1990. 414 с.

.Китаев В.А. Либеральная мысль в России (1860-1880 гг.). Саратов: Изд. Саратовского университета, 2004. 379 с.

.Козьмин Б.П. Из истории революционной мысли России. Избранные труды. М.: Изд. АН СССР, 1961. 767 с.

.Колоницкий Б.И. Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры российской революции 1917 года. СПб.: Дмитрий Буланин, 2001. 350 с.

.Кон Ф. История революционных движений в России. Б.м.: Пролетарий, 1929 Т. 1. 215 с.

.Лебон Г. Психология народов и масс. СПб.: Макет, 1995. 313 с.

.Левандовский А. Бомбисты // Родина. 1996. №4. С. 48 - 56.

.Левин Ш.М. Общественное движение в России в 60-70-е гг. XIX в. М.: Соцэкгиз, 1958. 512 с.

.Левицкий В. Партия «Народная воля». Возникновение. Борьба. Гибель. М: Госиздат, 1928. 211 с.

.Ленин В.И. Доклад о революции 1905 г. М: Политиздат, 1984. 23 с.

.Леонтович В.В. История либерализма в России. 1762-1914. Париж: YMCA - PRESS, 1980. 424 c.

.М.Т. Лорис-Меликов: путь к власти. // Отечественная история. 2004. №1, 2.

.Лосев А.Ф. Диалектика мифа. М.: Мысль, 2001. 559 с.

.Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII-XIX в.). СПб.:, 1994. 399 с.

.Лотман Ю.М. История и типология русской культуры. СПб.: Искусство - СПб, 2002. 765 с.

.Лурье Л.Я. Некоторые особенности возрастного состава участников освободительного движения в России (декабристы и революционеры-народники) // Освободительное движение в России. Саратов: Изд. Саратовского университета, 1978. Вып. 7. С. 64 - 84.

.Мамонов А.В. Граф М.Т. Лорис-Меликов: к характеристике взглядов и государственной деятельности // Отечественная история. 2001. №5. С. 32 - 50.

.Мироненко С.В. «Московский заговор» 1817 г. и проблема формирования декабристской идеологии // Революционеры и либералы России. М.: Наука, 1990. С. 239 - 250.

.Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (XVIII - начало XX в.). СПб.: Дмитрий Буланин, 2000. Т. 2. 567 с.

.Могильнер М. Мифология «подпольного человека»: радикальный микрокосм в России начало XX века как предмет семиотического анализа. М.: Новое литературное обозрение, 1999. 208 с.

.Москва в марте 1881 г. // Красный архив. 1926. №1 (14). С. 252 - 257.

.Нечкина М.В. Движение декабристов. М.: Издательство АН СССР, 1955. Т. 1. 483 с. Т. 2. 507 с.

.Одесский М., Фельдман Д. Поэтика террора // Общественные науки и современность. 1992. №2. С. 81 - 93.

.Пантин И.К. Социалистическая мысль в России: переход от утопии к науке. М.: Изд. политической литературы, 1973. 358 с.

.Пантин И.К. и др. Революционная традиция в России, 1783-1883 гг. М.: Мысль, 1986. 343 с.

.Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский - человек эпохи реализма. М.: Новое литературное обозрение, 1996. 208 с.

.Петров Ф.А. Нелегальные общеземские совещания и съезды конца 70-х - начала 80-х годов XIX века // Вопросы истории. 1974. №9. С. 33 - 44.

.Петров Ф.А. Из истории общественного движения в период второй революционной ситуации в России. Революционеры и либералы в конце 1870-х гг. // История СССР. 1981. №1. С. 144 - 155.

.Петров Ф.А. Земско-либеральные проекты переустройства государственных учреждений в России в конце 70-х - начале 80-х годов XIX века // Отечественная история. 1993. №4. С. 32 - 47.

.Полосин И. Мужицкий отклик на 1 марта // Каторга и ссылка 1926. №3 (24). С. 157 - 162.

.Полунов А.Ю.К.П. Победоносцев - человек и политик // Отечественная история. 1998. №1. С. 42 - 55.

.После 1 марта 1881 г. Сообщено С. Валком // Красный архив. 1931. №2 (45). С. 147 - 164.

.Пугачев В.В. Пушкинский замысел цареубийства весной 1820 г. и декабристы // Индивидуальный политический террор в России XIX - начала XX века. - М, 1996. С. 5 - 29.

.Россия в революционной ситуации на рубеже 1870-1880-х гг. М.: Наука, 1983. 557 с.

.Р[усанов] Н.С. Событие 1-го марта и Н.В. Шелгунов // Былое. 1906. №3. С. 41 - 47.

.Русанов Н.С. Идейные основы Народной воли // Былое. 1907. №9 (21). С. 37 - 76.

.Русский консерватизм: проблемы, подходы, мнения. «Круглый стол» // Отечественная история. 2001. №3. С. 103 - 133.

.Сахаров А.Н. Александр I (к истории жизни и смерти) // Российские самодержцы. 1801-1917 гг. М.: Международные отношения, 1994. С. 13 - 90.

.Сважинов С.Г. Общественное движение в России (1700-1895 гг.). Р-н/Д.: Изд. Н. Парамонова, 1905. 197 с.

.Седов М.Г. Народная воля перед судом истории // Вопросы истории. 1965. №12. С. 45 - 62.

.Сенчакова Л.Т. «Священная дружина» и ее состав // Вестник Московского университета. 1967. №2. С. 62 - 83.

.Сергеев С.М. «Творческий традиционализм» как направление русской общественной мысли 1880-1890-х гг. (к вопросу о терминологии) // Российский консерватизм в литературе и общественной мысли XI? века. М.: ИМЛИ РАН, 2003. С. 35 - 60.

.Сигеле С. Преступная толпа. Опыт коллективной психологии // Преступная толпа. Сборник. М.: Ин-т психологии РАН, Изд. КСП+, 1998. С. 13 - 118.

.Смерть Павла Первого. Проф. Шимана и проф. Брикнера. М.: Образование, [1909]. 154 с.

.Соколов Н.А. Убийство царской семьи // Сибирь. 1990. №2 - 3. 1991. №1.

.Соловьев В. Право и нравственность. Минск: Харвест, М.: АСТ, 2001. 192 с.

.Тард Г. Мнение и толпа // Психология толп. Сборник. М.: Ин-т психологии РАН, Изд. КСП+, 1999. С. 255 - 408.

.Твардовская В.А. Вторая революционная ситуация в России и борьба «Народной воли» // Общественное движение в пореформенной России. М.: Наука, 1965. С. 61 - 93.

.Твардовская В.А. Социалистическая мысль в России на рубеже 1870-1880-х гг. М.: Наука, 1969. 241 с.

.Твардовская В.А. Идеолог самодержавия в период кризиса «верхов» на рубеже 70-80-х гг. XIX в. // Исторические записки. М.: Наука, 1973. Т. 91. С. 217 - 266.

.Твардовская В.А. Идеология пореформенного самодержавия (М.Н. Катков и его издания). М.: Наука, 1978. 270 с.

.Твардовская В.А. Александр Дмитриевич Градовский: научная и политическая карьера русского либерала // Отечественная история. 2001. №2, 3.

.Твардовская В.А. [Комментарий к статье А.В. Мамонова «Граф М.Т. Лорис-Меликов: к характеристике взглядов и государственной деятельности»] // Отечественная история. 2001. №5. С. 50 - 53.

.Теодорович И.А. Историческое значение партии Народной воли // Каторга и ссылка. 1929. №8 - 9 (57 - 58). С. 7 - 53.

.Теодорович И.А. 1 марта 1881 г. // Каторга и ссылка. 1931. №3. С. 16 - 72.

.Теодорович И.А. Роль Н.А. Морозова в революционном прошлом // Каторга и ссылка. 1932. №7. С. 7 - 60.

.Толмачев Е.П. Александр II и его время. М.: Терра, 1998. Кн. 2. 287 с.

.Троицкий Н.А. «Народная воля» перед царским судом (1880-1891 гг.). Саратов: Издательство Саратовского университета, 1971. 240 с.

.Троицкий Н.А. Безумство храбрых. Русские революционеры и карательная полтика царизма 1866-1882. М.: Мысль, 1978. 335 с.

.Троицкий Н.А. Царизм под судом прогрессивной общественности. 1866-1895 гг. М.: Мысль, 1979. 350 с.

.Троицкий Н.А. Историография второй революционной ситуации в России: Пособие к спецкурсу. Саратов: Изд. Саратовского университета, 1984. 93 с.

.Троицкий Н.А. Друзья народа или бесы? (Как и кого защищали народники) // Родина. 1996. №2. С. 67 - 72.

.Троицкий Н.А. Крестоносцы Социализма. Движение революционных народников. 1870-80-х гг. Саратов: Изд. Саратовского университета, 2002. 370 с.

.Тун А. История революционных движений в России. М.: Товарищество типографии А.И. Мамонтова, 1905. 221 с.

.Уортман Р. Николай II и образ самодержавия // История СССР. 1991. №2. С. 119 - 128.

.Федорова М.Е. Московский отдел Священной дружины // голос минувшего. 1918. №1 - 3. С. 139 - 183.

.Флоренский П.А. У водоразделов мысли. Ч. 1 // [Избранные сочинения в 2-х тт.]. М.: Правда, 1990. Т. 2. 448 с.

.Фрейд З. Психология масс и анализ человеческого «я». // Преступная толпа. Сборник. М.: Ин-т психологии РАН, Изд. КСП+, 1998. 119 - 186.

.Хирьяков А. Событие 1-го марта и Л.Н. Толстой // Былое. 1906. №3. С. 56 - 60.

.Циллиакус К. Революционная Россия. Возникновение и развитие революционного движения в России. СПб.: Изд. В.И. Яковенко, 1906. 295 с.

.Чернуха В.Т. Внутренняя политика царизма с середины 50-х до начала 80-х гг. XIX в. Л.: Наука, 1978. 248 с.

.Чернуха В.Г. Правительственная политика в отношении печати. 60-70-е гг. XIX в. Л.: Наука, 1989. 205 с.

.Чудаков А.П. Предметный мир литературы (К проблеме категорий исторической поэтики) // Историческая поэтика: Итоги и перспективы изучения / Ред. колл. М.Б. Храпченко и др. М., 1986. С. 251 - 191.

.Щ[еголев] П.Е. Событие 1-го марта и В.С. Соловьев // Былое. 1906. №3. С. 48 - 55.

.Щеголев П.Е. Из истории конституционных веяний в 1879-1881 г. // Былое. 1906. №12. С. 262 - 284.

.Щербакова Е. «Отщепенцы» (Социально-психологические истоки русского терроризма) // Свободная мысль. 1998. №1. С. 88 - 100.

.Щетинина Г.И. Идейная жизнь русской интеллигенции. Конец 19 - начало 20 вв. М.: Наука, 1995. 239 с.

.Эвенчик С.Л. Из истории народовольческой пропаганды среди крестьянства после 1 марта 1881 года // Общественное движение в пореформенной России. Сб. Статей к 80-летию Б.П. Козьмина. М.: Наука, 1965. С. 94 - 123.

.Элиаде М. Аспекты мифа. М.: Академический проект, 2001. 239 с.


Теги: Реакция общества на убийство Александра II  Диплом  История
Просмотров: 49255
Найти в Wikkipedia статьи с фразой: Реакция общества на убийство Александра II
Назад